Неточные совпадения
В
них много истинного, но много также и шалости; сверх того, на
них остался очевидный для меня след Гейне, которого я
с увлечением читал в Вятке.
Очень может быть, что я далеко переценил
его, что в этих едва обозначенных очерках схоронено так много только для меня одного; может, я гораздо больше читаю, чем написано; сказанное будит во мне сны, служит иероглифом, к которому у меня есть ключ. Может, я один слышу, как под этими строками бьются духи… может, но оттого книга эта мне не меньше дорога. Она долго заменяла мне и людей и утраченное. Пришло время и
с нею расстаться.
За домом, знаете, большой сад, мы туда, думаем, там останемся сохранны; сели, пригорюнившись, на скамеечках, вдруг откуда ни возьмись ватага солдат, препьяных, один бросился
с Павла Ивановича дорожный тулупчик скидывать; старик не дает, солдат выхватил тесак да по лицу
его и хвать, так у
них до кончины шрам и остался; другие принялись за нас, один солдат вырвал вас у кормилицы, развернул пеленки, нет ли-де каких ассигнаций или брильянтов, видит, что ничего нет, так нарочно, озорник, изодрал пеленки, да и бросил.
Под вечер видит
он, что драгун верхом въехал на двор; возле конюшни стояла лошадь, драгун хотел ее взять
с собой, но только Платон стремглав бросился к
нему, уцепившись за поводья, сказал: «Лошадь наша, я тебе ее не дам».
А Платон-то, как драгун свалился, схватил
его за ноги и стащил в творило, так
его и бросил, бедняжку, а еще
он был жив; лошадь
его стоит, ни
с места, и бьет ногой землю, словно понимает; наши люди заперли ее в конюшню, должно быть, она там сгорела.
Мы все скорей со двора долой, пожар-то все страшнее и страшнее, измученные, не евши, взошли мы в какой-то уцелевший дом и бросились отдохнуть; не прошло часу, наши люди
с улицы кричат: «Выходите, выходите, огонь, огонь!» — тут я взяла кусок равендюка
с бильярда и завернула вас от ночного ветра; добрались мы так до Тверской площади, тут французы тушили, потому что
их набольшой жил в губернаторском доме; сели мы так просто на улице, караульные везде ходят, другие, верховые, ездят.
С нами была тогда Наталья Константиновна, знаете, бой-девка, она увидела, что в углу солдаты что-то едят, взяла вас — и прямо к
ним, показывает: маленькому, мол, манже; [ешь (от фр. manger).]
они сначала посмотрели на нее так сурово, да и говорят: «Алле, алле», [Ступай (от фр. aller).] а она
их ругать, — экие, мол, окаянные, такие, сякие, солдаты ничего не поняли, а таки вспрынули со смеха и дали ей для вас хлеба моченого
с водой и ей дали краюшку.
С этим приказанием
он отправил офицера
с моим отцом.
Услышав, что вся компания второй день ничего не ела, офицер повел всех в разбитую лавку; цветочный чай и леванский кофе были выброшены на пол вместе
с большим количеством фиников, винных ягод, миндаля; люди наши набили себе
ими карманы; в десерте недостатка не было.
Мортье вспомнил, что
он знал моего отца в Париже, и доложил Наполеону; Наполеон велел на другое утро представить
его себе. В синем поношенном полуфраке
с бронзовыми пуговицами, назначенном для охоты, без парика, в сапогах, несколько дней не чищенных, в черном белье и
с небритой бородой, мой отец — поклонник приличий и строжайшего этикета — явился в тронную залу Кремлевского дворца по зову императора французов.
Винценгероде, узнав о письме, объявил моему отцу, что
он его немедленно отправит
с двумя драгунами к государю в Петербург.
— Что делать
с вашими? — спросил казацкий генерал Иловайский, — здесь оставаться невозможно,
они здесь не вне ружейных выстрелов, и со дня на день можно ждать серьезного дела.
Отец мой просил, если возможно, доставить нас в
его ярославское имение, но заметил притом, что у
него с собою нет ни копейки денег.
Отца моего повезли на фельдъегерских по тогдашнему фашиннику. Нам Иловайский достал какую-то старую колымагу и отправил до ближнего города
с партией французских пленников, под прикрытием казаков;
он снабдил деньгами на прогоны до Ярославля и вообще сделал все, что мог, в суете и тревоге военного времени.
С месяц отец мой оставался арестованным в доме Аракчеева; к
нему никого не пускали; один
С.
С. Шишков приезжал по приказанию государя расспросить о подробностях пожара, вступления неприятеля и о свидании
с Наполеоном;
он был первый очевидец, явившийся в Петербург.
Освобождая
его, Аракчеев велел немедленно ехать из Петербурга, не видавшись ни
с кем, кроме старшего брата, которому разрешено было проститься.
За несколько дней до приезда моего отца утром староста и несколько дворовых
с поспешностью взошли в избу, где она жила, показывая ей что-то руками и требуя, чтоб она шла за
ними.
Из Ярославской губернии мы переехали в Тверскую и наконец, через год, перебрались в Москву. К тем порам воротился из Швеции брат моего отца, бывший посланником в Вестфалии и потом ездивший зачем-то к Бернадоту;
он поселился в одном доме
с нами.
Тут я еще больше наслушался о войне, чем от Веры Артамоновны. Я очень любил рассказы графа Милорадовича,
он говорил
с чрезвычайною живостью,
с резкой мимикой,
с громким смехом, и я не раз засыпал под
них на диване за
его спиной.
Отчаянный роялист,
он участвовал на знаменитом празднике, на котором королевские опричники топтали народную кокарду и где Мария-Антуанетта пила на погибель революции. Граф Кенсона, худой, стройный, высокий и седой старик, был тип учтивости и изящных манер. В Париже
его ждало пэрство,
он уже ездил поздравлять Людовика XVIII
с местом и возвратился в Россию для продажи именья. Надобно было, на мою беду, чтоб вежливейший из генералов всех русских армий стал при мне говорить о войне.
Отец мой провел лет двенадцать за границей, брат
его — еще дольше;
они хотели устроить какую-то жизнь на иностранный манер без больших трат и
с сохранением всех русских удобств. Жизнь не устроивалась, оттого ли, что
они не умели сладить, оттого ли, что помещичья натура брала верх над иностранными привычками? Хозяйство было общее, именье нераздельное, огромная дворня заселяла нижний этаж, все условия беспорядка, стало быть, были налицо.
Я часы целые проводил в
его комнате, докучал
ему, притеснял
его, шалил —
он все выносил
с добродушной улыбкой, вырезывал мне всякие чудеса из картонной бумаги, точил разные безделицы из дерева (зато ведь как же я
его и любил).
По вечерам
он приносил ко мне наверх из библиотеки книги
с картинами — путешествие Гмелина и Палласа и еще толстую книгу «Свет в лицах», которая мне до того нравилась, что я ее смотрел до тех пор, что даже кожаный переплет не вынес...
Перед днем моего рождения и моих именин Кало запирался в своей комнате, оттуда были слышны разные звуки молотка и других инструментов; часто быстрыми шагами проходил
он по коридору, всякий раз запирая на ключ свою дверь, то
с кастрюлькой для клея, то
с какими-то завернутыми в бумагу вещами.
Мы как-то открыли на лестнице небольшое отверстие, падавшее прямо в
его комнату, но и
оно нам не помогло; видна была верхняя часть окна и портрет Фридриха II
с огромным носом,
с огромной звездой и
с видом исхудалого коршуна.
В мучениях доживал я до торжественного дня, в пять часов утра я уже просыпался и думал о приготовлениях Кало; часов в восемь являлся
он сам в белом галстуке, в белом жилете, в синем фраке и
с пустыми руками. «Когда же это кончится? Не испортил ли
он?» И время шло, и обычные подарки шли, и лакей Елизаветы Алексеевны Голохвастовой уже приходил
с завязанной в салфетке богатой игрушкой, и Сенатор уже приносил какие-нибудь чудеса, но беспокойное ожидание сюрприза мутило радость.
«Вот
оно», — думал я и опускался, скользя на руках по поручням лестницы. Двери в залу отворяются
с шумом, играет музыка, транспарант
с моим вензелем горит, дворовые мальчики, одетые турками, подают мне конфекты, потом кукольная комедия или комнатный фейерверк. Кало в поту, суетится, все сам приводит в движение и не меньше меня в восторге.
Лет
с двенадцати и до тридцати
он провел под ножом хирургов.
После ряда истязаний, вынесенных
с чрезвычайным мужеством, превратив целое существование в одну перемежающуюся операцию, доктора объявили
его болезнь неизлечимой.
У моего отца был еще брат, старший обоих,
с которым
он и Сенатор находились в открытом разрыве; несмотря на то,
они именьем управляли вместе, то есть разоряли
его сообща.
Ссора между братьями имела первым следствием, поразившим
их, — потерю огромного процесса
с графами Девиер, в котором
они были правы.
Он начал свою службу тоже
с Измайловского полка, состоял при Потемкине чем-то вроде адъютанта, потом служил при какой-то миссии и, возвратившись в Петербург, был сделан обер-прокурором в синоде.
За ссоры
с архиереями
он был отставлен, за пощечину, которую хотел дать или дал на официальном обеде у генерал-губернатора какому-то господину,
ему был воспрещен въезд в Петербург.
Лишенный всяких занятий и скрывая страшное самолюбие, доходившее до наивности,
он для рассеяния скупал ненужные вещи и заводил еще более ненужные тяжбы, которые вел
с ожесточением.
И вот этот-то страшный человек должен был приехать к нам.
С утра во всем доме было необыкновенное волнение: я никогда прежде не видал этого мифического «брата-врага», хотя и родился у
него в доме, где жил мой отец после приезда из чужих краев; мне очень хотелось
его посмотреть и в то же время я боялся — не знаю чего, но очень боялся.
Тихо и важно подвигался «братец», Сенатор и мой отец пошли
ему навстречу.
Он нес
с собою, как носят на свадьбах и похоронах, обеими руками перед грудью — образ и протяжным голосом, несколько в нос, обратился к братьям
с следующими словами...
С Сенатором удалялся, во-первых, Кало, а во-вторых, все живое начало нашего дома.
Он один мешал ипохондрическому нраву моего отца взять верх, теперь
ему была воля вольная. Новый дом был печален,
он напоминал тюрьму или больницу; нижний этаж был со сводами, толстые стены придавали окнам вид крепостных амбразур; кругом дома со всех сторон был ненужной величины двор.
В сущности, скорее надобно дивиться — как Сенатор мог так долго жить под одной крышей
с моим отцом, чем тому, что
они разъехались. Я редко видал двух человек более противуположных, как
они.
Сенатор был по характеру человек добрый и любивший рассеяния;
он провел всю жизнь в мире, освещенном лампами, в мире официально-дипломатическом и придворно-служебном, не догадываясь, что есть другой мир, посерьезнее, — несмотря даже на то, что все события
с 1789 до 1815 не только прошли возле, но зацеплялись за
него.
Лейб-гвардии капитаном Измайловского полка
он находился при миссии в Лондоне; Павел, увидя это в списках, велел
ему немедленно явиться в Петербург. Дипломат-воин отправился
с первым кораблем и явился на развод.
— Ступай назад, не теряя времени, — ответил Павел сиплым голосом, и
он отправился, не повидавшись даже
с родными, жившими в Москве.
Не зная законов и русского судопроизводства,
он попал в сенат, сделался членом опекунского совета, начальником Марьинской больницы, начальником Александрийского института и все исполнял
с рвением, которое вряд было ли нужно,
с строптивостью, которая вредила,
с честностью, которую никто не замечал.
У нас было тоже восемь лошадей (прескверных), но наша конюшня была вроде богоугодного заведения для кляч; мой отец
их держал отчасти для порядка и отчасти для того, чтоб два кучера и два форейтора имели какое-нибудь занятие, сверх хождения за «Московскими ведомостями» и петушиных боев, которые
они завели
с успехом между каретным сараем и соседним двором.
Он возвратился
с моей матерью за три месяца до моего рождения и, проживши год в тверском именье после московского пожара, переехал на житье в Москву, стараясь как можно уединеннее и скучнее устроить жизнь.
Беглые замечания, неосторожно сказанные слова стали обращать мое внимание. Старушка Прово и вся дворня любили без памяти мою мать, боялись и вовсе не любили моего отца. Домашние сцены, возникавшие иногда между
ними, служили часто темой разговоров m-me Прово
с Верой Артамоновной, бравших всегда сторону моей матери.
Моя мать действительно имела много неприятностей. Женщина чрезвычайно добрая, но без твердой воли, она была совершенно подавлена моим отцом и, как всегда бывает
с слабыми натурами, делала отчаянную оппозицию в мелочах и безделицах. По несчастью, именно в этих мелочах отец мой был почти всегда прав, и дело оканчивалось
его торжеством.
Дети вообще проницательнее, нежели думают,
они быстро рассеиваются, на время забывают, что
их поразило, но упорно возвращаются, особенно ко всему таинственному или страшному, и допытываются
с удивительной настойчивостью и ловкостью до истины.
Года через два или три, раз вечером сидели у моего отца два товарища по полку: П. К. Эссен, оренбургский генерал-губернатор, и А. Н. Бахметев, бывший наместником в Бессарабии, генерал, которому под Бородином оторвало ногу. Комната моя была возле залы, в которой
они уселись. Между прочим, мой отец сказал
им, что
он говорил
с князем Юсуповым насчет определения меня на службу.
Сильно билось сердце, когда я
его увидел со всеми шнурками и шнурочками,
с саблей и в четвероугольном кивере, надетом немного набок и привязанном на шнурке.
Не было мне ни поощрений, ни рассеяний; отец мой был почти всегда мною недоволен,
он баловал меня только лет до десяти; товарищей не было, учители приходили и уходили, и я украдкой убегал, провожая
их, на двор поиграть
с дворовыми мальчиками, что было строго запрещено.