Неточные совпадения
Камердинер
был человек умный и сметливый, и хотя его очень поразила нежданная милость господина, но в два мига он расчел все шансы pro и contra [за и против (лат.).] и попросил у него поцеловать ручку за милость и неоставление: нареченный жених
понял, в чем дело; однако ж, думал он, не совсем же в немилость посылают Авдотью Емельяновну, коли за меня отдают: я человек близкий, да и баринов нрав знаю; да и жену иметь такую красивую недурно.
Когда графиня вполне
поняла затруднительное положение свое, ей
было за тридцать лет, и она разом открыла две ужасные вещи: состояние расстроено, а молодость миновала.
— Я все знаю, Алексис, и прощаю тебя. Я знаю, у тебя
есть дочь, дочь преступной любви… я
понимаю неопытность, пылкость юности (Любоньке
было три года!..). Алексис, она твоя, я ее видела: у ней твой нос, твой затылок… О, я ее люблю! Пусть она
будет моей дочерью, позволь мне взять ее, воспитать… и дай мне слово, что не
будешь мстить, преследовать тех, от кого я узнала. Друг мой, я обожаю твою дочь; позволь же, не отринь моей просьбы! — И слезы текли обильным ручьем по тармаламе халата.
Жесткая и отчасти надменная натура Негрова, часто вовсе без намерения, глубоко оскорбляла ее, а потом он оскорблял ее и с намерением, но вовсе не
понимая, как важно влияние иного слова на душу, более нежную, нежели у его управителя, и как надобно
было быть осторожным ему с беззащитной девушкой, дочерью и не дочерью, живущей у него по праву и по благодеянию.
Любонька при людях не показывала, как глубоко ее оскорбляют подобные сцены, или, лучше, люди, окружавшие ее, не могли
понять и видеть прежде, нежели им
было указано и растолковано; но, уходя в свою комнату, она горько плакала…
С двенадцати лет эта головка, покрытая темными кудрями, стала работать; круг вопросов, возбужденных в ней,
был не велик, совершенно личен, тем более она могла сосредоточиваться на них; ничто внешнее, окружающее не занимало ее; она думала и мечтала, мечтала для того, чтоб облегчить свою душу, и думала для того, чтоб
понять свои мечты.
Глафира Львовна, не
понимая хорошенько бегства своего Иосифа и прохладив себя несколько вечерним воздухом, пошла в спальню, и, как только осталась одна, то
есть вдвоем с Элизой Августовной, она вынула письмо; ее обширная грудь волновалась; она дрожащими перстами развернула письмо, начала читать и вдруг вскрикнула, как будто ящерица или лягушка, завернутая в письмо, скользнула ей за пазуху.
Алексис не
был одарен способностью особенно быстро
понимать дела и обсуживать их. К тому же он
был удивлен не менее, как в медовый месяц после свадьбы, когда Глафира Львовна заклинала его могилой матери, прахом отца позволить ей взять дитя преступной любви. Сверх всего этого, Негров хотел смертельно спать; время для доклада о перехваченной переписке
было дурно выбрано: человек сонный может только сердиться на того, кто ему мешает спать, — нервы действуют слабо, все находится под влиянием устали.
У него
был только один соперник — инспектор врачебной управы Крупов, и председатель как-то действительно конфузился при нем; но авторитет Крупова далеко не
был так всеобщ, особенно после того, как одна дама губернской аристократии, очень чувствительная и не менее образованная, сказала при многих свидетелях: «Я уважаю Семена Ивановича; но может ли человек
понять сердце женщины, может ли
понять нежные чувства души, когда он мог смотреть на мертвые тела и, может
быть, касался до них рукою?» — Все дамы согласились, что не может, и решили единогласно, что председатель уголовной палаты, не имеющий таких свирепых привычек, один способен решать вопросы нежные, где замешано сердце женщины, не говоря уже о всех прочих вопросах.
Нижние стекла у окон его кабинета завесились непроницаемыми тканями, возле двух черепов явилась небольшая Венера; везде выросли, как из земли, гипсовые головы с выражением ужаса, стыда, ревности, доблести — так, как их
понимает ученое ваяние, то
есть так, как эти страсти не являются в натуре.
Сосед привез с собою в кибитке маленький фальконет и велел выстрелить из него в ознаменование радости; легавая собака Бельтовой, случившаяся при этом, как глупое животное, никак не могла
понять, чтоб можно
было без цели стрелять, и исстрадалась вся, бегая и отыскивая зайца или тетерева.
Приезжай в NN советник из RR, он в неделю
был бы деятельный и уважаемый член и собрат; приезжай уважаемый друг наш, Павел Иванович Чичиков, и полицеймейстер сделал бы для него попойку и другие пошли бы плясать около него и стали бы его называть «мамочкой», — так, очевидно,
поняли бы они родство свое с Павлом Ивановичем.
— Семен Иванович, на что вы так исключительны?
Есть нежные организации, для которых нет полного счастия на земле, которые самоотверженно готовы отдать все, но не могут отдать печальный звук, лежащий на дне их сердца, — звук, который ежеминутно готов сделаться… Надобно
быть погрубее для того, чтоб
быть посчастливее; мне это часто приходит в голову; посмотрите, как невозмущаемо счастливы, например, птицы, звери, оттого что они меньше нас
понимают.
Крупов насилу сообразил, в чем дело. Он всю ночь провозился с бедной родильницей, в душной кухне, и так еще
был весь под влиянием счастливой развязки, что не
понял сначала тона предводительши. Она продолжала...
— Помочь-то помог; он
было опять стал припадать, так Карп Кондратьич другого лекарства закатил: «Ты, говорит, боярских милостей не
понимаешь; я пять рублей пролечил на тебя, а ты не выздоровел, мошенник!» Ну, и, знаете, по-русски; с тех пор и не
пьет. Я вам пришлю старосту. Ну, а уж я не вытерпела бы, узнала бы, куда это шляется этот молодчик.
— Дай сюда, — и Бельтов бросил брошюру. — «От кого б это
было, — думал он, — не
понимаю; из Женевы… разве… нет — скорее… нет…»
— Вы предпочитаете хроническое самоубийство, — возразил Крупов, начинавший уже сердиться, —
понимаю, вам жизнь надоела от праздности, — ничего не делать, должно
быть, очень скучно; вы, как все богатые люди, не привыкли к труду. Дай вам судьба определенное занятие да отними она у вас Белое Поле, вы бы стали работать, положим, для себя, из хлеба, а польза-то вышла бы для других; так-то все на свете и делается.
С начала знакомства Бельтов вздумал пококетничать с Круциферской; он приобрел на это богатые средства, его трудно
было запугать аристократической обстановкой или ложной строгостью; уверенный в себе, потому что имел дело с очень не трудными красотами, ловкий и опасно дерзкий на язык, он имел все, чтоб оглушить совесть провинциалки, но догадливый Бельтов тотчас оставил пошлое ухаживание,
поняв, что на такого зверя тенеты слишком слабы.
— Я с вами не согласен, — присовокупил Круциферский, — я очень
понимаю весь ужас смерти, когда не только у постели, но и в целом свете нет любящего человека, и чужая рука холодно бросит горсть земли и спокойно положит лопату, чтоб взять шляпу и идти домой. Любонька, когда я умру, приходи почаще ко мне на могилу, мне
будет легко…
Любовь Александровна смотрела на него с глубоким участием; в его глазах, на его лице действительно выражалась тягостная печаль; грусть его особенно поражала, потому что она не
была в его характере, как, например, в характере Круциферского; внимательный человек
понимал, что внешнее, что обстоятельства, долго сгнетая эту светлую натуру, насильственно втеснили ей мрачные элементы и что они разъедают ее по несродности.
—
Понять можно отчего, но от этого не легче
будет.
— Может
быть, но я не
понимаю любви к двоим. Муж мой, сверх всего другого, одной своей беспредельной любовью стяжал огромные, святые права на мою любовь.
Она не смела
понять, не смела ясно вспомнить, что
было… но одно как-то страшно помнилось, само собою, всем организмом, это — горячий, пламенный, продолжительный поцелуй в уста, и ей хотелось забыть его, и так хорош он
был, что она ни за что в свете не могла бы отдать воспоминания о нем.
Кому случалось проводить ночи у изголовья трудно больного, друга, брата, любимой женщины, особенно в нашу полновесную зимнюю ночь, тот
поймет, что
было на душе нервного Круциферского.
Ни одного малейшего намека о бывшем, он, верно,
понял, что это
было болезненное опьянение.
Он страдает, глубоко страдает, и нежная дружба женщины могла бы облегчить эти страдания; ее он всегда найдет во мне, он слишком пламенно
понимает эту дружбу, он все пламенно
понимает; сверх того, он так не привык к вниманию, к симпатии; он всегда
был одинок, душа его, огорченная, озлобленная, вдруг встрепенулась от голоса сочувствующего.
29 мая. Полтора суток прошло поспокойнее, кризис миновал. Но тут-то и надобно беречь. Все это время я
была в каком-то натянутом состоянии, теперь начинаю чувствовать страшную душевную усталь. Хотелось бы много поговорить от души. Как весело говорить, когда нас умеют верно, глубоко
понимать и сочувствовать.
23 июня. Семен Иванович, кажется мне, тоже переменился со мной; да что же сделала я?.. Я ничего не
понимаю — ни что сделала, ни что сделалось. Дмитрий поспокойнее сегодня; я многое говорила с ним, но не все;
были минуты, в которые мне казалось, что он
понимает меня, но через минуту я ясно видела, что мы совершенно разно смотрели на жизнь. Я начинаю думать, что Дмитрий и прежде не вполне
понимал меня, не вполне сочувствовал, — это страшная мысль!
Я начинаю себя презирать; да, хуже всего, непонятнее всего, что у меня совесть покойна; я нанесла страшный удар человеку, которого вся жизнь посвящена мне, которого я люблю; и я сознаю себя только несчастной; мне кажется,
было бы легче, если б я
поняла себя преступной, — о, тогда бы я бросилась к его ногам, я обвила бы моими руками его колени, я раскаянием своим загладила бы все: раскаяние выводит все пятна на душе; он так нежен, он не мог бы противиться, он меня бы простил, и мы, выстрадавши друг друга,
были бы еще счастливее.
Ты не найдешь, Дмитрий, примирения в своей душе; ах, друг мой, я отдала бы всю кровь мою до последней капли, если б ты мог, хотел
понять меня; как тебе
было бы хорошо!
Мне так жаль его
было; ничего не
понимает, говорит о святых обязанностях матери… неужели ему не приходит в голову, что я иногда думала об этом?..
Настала ночь; ему очень хотелось плакать, но не
было слез; минутами сон смыкал его глаза, но он тотчас просыпался, облитый холодным потом; ему снился Бельтов, ведущий за руку Любовь Александровну, с своим взглядом любви; и она идет, и он
понимает, что это навсегда, — потом опять Бельтов, и она улыбается ему, и все так страшно; он встал.
В девять с Кафернаумского шел уже проливной дождь; в десять учитель географии, разговаривая с учителем французского языка о кончине его супруги, помер со смеху и не мог никак
понять, что, собственно, смешного
было в кончине этой почтенной женщины, — но всего замечательнее то, что и француз, неутешный вдовец, глядя на него, расхохотался, несмотря на то, что он употреблял одно виноградное.
Круциферский, долго всматриваясь и вслушиваясь, — вроде того, как Густав Иванович изучал замечание французского учителя, — наконец смутно
понял, в чем дело, взял стакан,
выпил его разом и расхохотался.
На другой день Круциферский имел длинный разговор с Любовью Александровной; она поднялась в его глазах опять так высоко, так недосягаемо высоко; он
был способен
понять и оценить ее… но что-то отлетело между ними, и страшная мысль: «об этом говорят» — уничтожала его.
И вдруг все переменилось: он хотел бы бежать из дому… и между тем он
был подавлен ее величием и силой, он
понял, что она страдает не меньше его, но что она скрывает эти страдания из любви к нему… «Из любви ко мне!
Я чувствую теперь потребность не оправдываться, — я не признаю над собою суда, кроме меня самого, — а говорить; да сверх того, вам нечего больше мне сказать: я
понял вас; вы
будете только пробовать те же вещи облекать в более и более оскорбительную форму; это наконец раздражит нас обоих, а, право, мне не хотелось бы поставить вас на барьер, между прочим, потому, что вы нужны, необходимы для этой женщины.
Когда я отдал отчет, когда я сам
понял —
было поздно.
— Ох, Владимир Петрович, что мне это с тобою делать? Ничего, право, не
понимаешь, — заметил Крупов. — Ну, хотите, я с господином полицеймейстером
буду посредником и кончим в четверть часа?