Неточные совпадения
Афраф, стройный, с седыми баками, в коломенковой ливрее, чистый и вылощенный, никогда ни слова
не говорил за столом, а
только мастерски подавал кушанья и убирал из-под носу тарелки иногда с недоеденным вкусным куском, так
что я при приближении бесшумного Афрафа оглядывался и запихивал в рот огромный последний кусок,
что вызывало шипение тетенек и сравнение меня то с собакой, то с крокодилом.
Когда он успел туда прыгнуть, я и
не видал. А медведя
не было,
только виднелась громадная яма в снегу, из которой шел легкий пар, и показалась спина и голова Китаева. Разбросали снег, Китаев и лесник вытащили громадного зверя, в нем было, как сразу определил Китаев, и оказалось верно, — шестнадцать пудов. Обе пули попали в сердце. Меня поздравляли, целовали, дивились на меня мужики, а я все еще
не верил,
что именно я, один я, убил медведя!
Матрос Китаев. Впрочем, это было
только его деревенское прозвище, данное ему по причине того,
что он долго жил в бегах в Японии и в Китае. Это был квадратный человек, как в ширину, так и вверх, с длинными, огромными обезьяньими ручищами и сутулый. Ему было лет шестьдесят, но десяток мужиков с ним
не мог сладить: он их брал, как котят, и отбрасывал от себя далеко, ругаясь неистово
не то по-японски,
не то по-китайски,
что, впрочем, очень смахивало на некоторые и русские слова.
Бытовые подробности японской жизни меня, тогда искавшего
только сказочного героизма,
не интересовали, — а вот историю его корабельной жизни и побега я и теперь помню до мелочей, тем более
что через много лет я встретил человека, который играл большую роль в судьбе Китаева во время самого разгара его отчаянной жизни.
В театр впервые я попал зимой 1865 года, и о театре до того времени
не имел никакого понятия, разве кроме того,
что читал афиши на стенах и заборах. Дома у нас никогда
не говорили о театре и
не посещали его, а мы, гимназисты первого класса,
только дрались на кулачки и делали каверзы учителям и сторожу Онисиму.
Только надо было знать первые строки спрашиваемого урока, а там — барабань,
что хочешь: он, уловив первые слова, уже ничего
не слышит.
Из того,
что я учил и кто учил, осталось в памяти мало хорошего.
Только историк и географ Николай Яковлевич Соболев был яркой звездочкой в мертвом пространстве. Он учил шутя и требовал, чтобы ученики
не покупали пособий и учебников, а слушали его. И все великолепно знали историю и географию...
— И
не покупайте, это
не история, в ней
только и говорится,
что такой-то царь побил такого-то, такой-то князь такого-то и больше ничего… Истории развития народа и страны там и нет.
Я спрашивал об этом на пристанях — надо мной смеялись.
Только один старик, лежавший на штабелях теса, выгруженного на берег, сказал мне,
что народом редко водят суда теперь, тащат
только маленькие унжаки и коломенки, а старинных расшив что-то давно уже
не видать, как в старину было.
Песок отсырел… Дрожь проняла все тело…
Только что рассвело… Травка
не колыхнется, роса на листочке поблескивает… Ветерок пошевеливает белый — туман над рекой… Вдали расшива кажется совсем черной…
Да я никакого значения деньгам
не придавал, а тосковал
только о том,
что наша станица с Костыгой
не состоялась, а бессмысленное таскание кулей ради заработка все на одном и том же месте мне стало прискучать.
Грубовато оно было, слишком специально, много чисто бурлацких слов. Я тогда и
не мечтал,
что когда-нибудь оно будет напечатано. Отдал отцу — и забыл.
Только лет через восемь я взял его у отца, поотделал слегка и в 1882 году напечатал в журнале «Москва», дававшем в этот год премии — картину «Бурлаки на Волге».
Да и до писания ли было в той кипучей моей жизни! Началось с того,
что, надев юнкерский мундир, я даже отцу писал
только по нескольку строк, а казарменная обстановка
не позволила бы писать, если и хотелось бы.
Меня он любил, как лучшего строевика, тем более
что по представлению Вольского я был командиром полка назначен взводным, старшим капральным, носил
не два, а три лычка на погонах и за болезнью фельдфебеля Макарова занимал больше месяца его должность; но в ротную канцелярию, где жил Макаров, «
не переезжал» и продолжал жить на своих нарах, и
только фельдфебельский камчадал каждое утро еще до свету, пока я спал, чистил мои фельдфебельские, достаточно стоптанные сапоги, а ротный писарь Рачковский, когда я приходил заниматься в канцелярию, угощал меня чаем из фельдфебельского самовара.
На другой день я встретился с моим другом, юнкером Павликом Калининым, и он позвал меня в казарму обедать. Юнкера и солдаты встретили меня, «в вольном платье», дружелюбно, да
только офицеры посмотрели косо, сказав,
что вольные в казарму шляться
не должны, и формалист-поручик Ярилов, делая какое-то замечание юнкерам, указал на меня, как на злой пример...
Подробнее об этом дальше, а пока я скажу,
что «Обреченные» — это беллетристический рассказ с ярким и верным описанием ужасов этого завода, где все имена и фамилии изменены и
не назван даже самый город, где был этот завод, а главные действующие лица заменены другими, — словом, написан так, чтобы и узнать нельзя было,
что одно из действующих лиц — я, самолично, а другое главное лицо рассказа совсем
не такое, как оно описано,
только разве наружность сохранена…
Тут
только я понял,
что мой друг был знаменитый Репка. Но
не подал никакого виду.
Не знаю, удержался ли бы дальше, но загудел третий свисток…
— Золото, а
не человек, — хвалил мне его Орлов, —
только одна беда — пьян напьется и давай лупить ни с того ни с сего, почем зря, всякого, приходится глядеть за ним и, чуть
что, связать и в чулан. Проспится и
не обидится — про то атаману знать, скажет.
Итак, первое существо женского пола была Гаевская, на которую я и внимание обратил
только потому,
что за ней начал ухаживать Симонов, а потом комик Большаков позволял себе ее ухватывать за подбородок и хлопать по плечу в виде шутки. И вот как-то я увидел во время репетиции,
что Симонов,
не заметив меня, подошел к Гаевской, стоявшей с ролью под лампой между кулис, и попытался ее обнять. Она вскрикнула...
Черт с ним,
что король, никого я никогда
не боялся…
только…
— Про кого ни скажи,
что пять миль при норд-осте в ноябре там проплывет, —
не поверю никому… Опять же Ослиные острова — дикие скалы, подойти нельзя… Один
только Васька и мог… Ну и дьявол!
И рассказал,
что капитан вовсе
не офицер, а известный шулер Асамат и
только мундир надевает, чтобы обыгрывать публику,
что весной он был арестован чуть ли
не за убийство и, должно быть, бежал из острога.
— Вот
только посмотрю, в
чем игра: я ее
не знаю.
Посредине сцены я устроил себе для развлечения трапецию, которая поднималась
только во время спектакля, а остальное время болталась над сценой, и я поминутно давал на ней акробатические представления, часто мешая репетировать, — и никто
не смел мне замечание сделать — может быть, потому,
что я за сезон набил такую мускулатуру,
что подступиться было рискованно.
Закупив закусок, сластей и бутылку автандиловского розоватого кахетинского, я в 8 часов вечера был в «Скворцовых нумерах», в крошечной комнате с одним окном, где уже за
только что поданным самоваром сидела Дубровина и ее подруга, начинающая артистка Бронская. Обрадовались,
что я свои именины справляю у них, а когда я развязал кулек, то уж радости и конца
не было. Пили, ели, наслаждались и даже по глотку вина выпили, хотя оно
не понравилось.
Два раза меняли самовар, и болтали, болтали без умолку. Вспоминали с Дубровиной-Баум Пензу, первый дебют, Далматова, Свободину, ее подругу М.И.М.,
только что кончившую 8 классов гимназии. Дубровина читала монологи из пьес и стихи, — прекрасно читала… Читал и я отрывки своей поэмы, написанной еще тогда на Волге, — «Бурлаки», и невольно с них перешел на рассказы из своей бродяжной жизни, поразив моих слушательниц,
не знавших, как и никто почти, моего прошлого.
Осенью 1881 года, после летнего сезона Бренко, я окончательно бросил сцену и отдался литературе. Писал стихи и мелочи в журналах и заметки в «Русской газете», пока меня
не ухватил Пастухов в
только что открывшийся «Московский листок».
— Вот оно
что, ну ловко вы меня поддели… нет,
что уж…
только, пожалуйста, меня
не пропишите, как будто мы с вами
не видались, сделайте милость, сами понимаете, дело подначальное, а у меня семья, дети, пожалейте.
— Даю вам слово,
что о вас
не упомяну,
только ответьте на мои некоторые вопросы.
— Написано все верно, прощаю вас на этот раз,
только если такие корреспонденции будут поступать, так вы посылайте их на просмотр к Хотинскому… Я еще
не знаю,
чем дело фабрики кончится, может быть, беспорядками, главное, насчет штрафов огорчило купцов; ступайте!
На другой день я был в селе Ильинском погосте у Давыда Богданова, старого трактирщика. Но его
не было дома, уехал в Москву дня на три. А тут подвернулся старый приятель, Егорьевский кустарь, страстный охотник, и позвал меня на охоту, в свой лесной глухой хутор, где я пробыл трое суток, откуда и вернулся в Ильинский погост к Давыду. Встречаю его сына Василия,
только что приехавшего. Он служил писарем в Москве в Окружном штабе. Малый развитой, мой приятель, охотились вместе. Он сразу поражает меня новостью...
И все это у меня выходило очень просто, все уживалось как-то, несмотря на то,
что я состоял репортером «Московского листка», дружил с Пастуховым и его компанией. И в будущем так всегда было, я печатался одновременно в «Русской мысли» и в «Наблюдателе», в «Русских ведомостях» и «Новом времени»… И мне, одному
только мне, это
не ставилось в вину, да я и сам
не признавал в этом никакой вины, и даже разговоров об этом
не было.
Только как-то у Лаврова Сергей Андреевич Юрьев сказал мне...
Неточные совпадения
Анна Андреевна. После? Вот новости — после! Я
не хочу после… Мне
только одно слово:
что он, полковник? А? (С пренебрежением.)Уехал! Я тебе вспомню это! А все эта: «Маменька, маменька, погодите, зашпилю сзади косынку; я сейчас». Вот тебе и сейчас! Вот тебе ничего и
не узнали! А все проклятое кокетство; услышала,
что почтмейстер здесь, и давай пред зеркалом жеманиться: и с той стороны, и с этой стороны подойдет. Воображает,
что он за ней волочится, а он просто тебе делает гримасу, когда ты отвернешься.
Хлестаков. Черт его знает,
что такое,
только не жаркое. Это топор, зажаренный вместо говядины. (Ест.)Мошенники, канальи,
чем они кормят! И челюсти заболят, если съешь один такой кусок. (Ковыряет пальцем в зубах.)Подлецы! Совершенно как деревянная кора, ничем вытащить нельзя; и зубы почернеют после этих блюд. Мошенники! (Вытирает рот салфеткой.)Больше ничего нет?
А вы — стоять на крыльце, и ни с места! И никого
не впускать в дом стороннего, особенно купцов! Если хоть одного из них впустите, то…
Только увидите,
что идет кто-нибудь с просьбою, а хоть и
не с просьбою, да похож на такого человека,
что хочет подать на меня просьбу, взашей так прямо и толкайте! так его! хорошенько! (Показывает ногою.)Слышите? Чш… чш… (Уходит на цыпочках вслед за квартальными.)
Хлестаков. Я с тобою, дурак,
не хочу рассуждать. (Наливает суп и ест.)
Что это за суп? Ты просто воды налил в чашку: никакого вкусу нет,
только воняет. Я
не хочу этого супу, дай мне другого.
Городничий. Да я так
только заметил вам. Насчет же внутреннего распоряжения и того,
что называет в письме Андрей Иванович грешками, я ничего
не могу сказать. Да и странно говорить: нет человека, который бы за собою
не имел каких-нибудь грехов. Это уже так самим богом устроено, и волтерианцы напрасно против этого говорят.