Неточные совпадения
Анна Андреевна. После? Вот новости — после! Я
не хочу после… Мне
только одно слово:
что он, полковник? А? (С пренебрежением.)Уехал! Я тебе вспомню это! А все эта: «Маменька, маменька, погодите, зашпилю сзади косынку; я сейчас». Вот тебе и сейчас! Вот тебе ничего и
не узнали! А все проклятое кокетство; услышала,
что почтмейстер здесь, и давай пред зеркалом жеманиться: и с той стороны, и с этой стороны подойдет. Воображает,
что он за ней волочится, а он просто тебе делает гримасу, когда ты отвернешься.
Хлестаков. Черт его знает,
что такое,
только не жаркое. Это топор, зажаренный вместо говядины. (Ест.)Мошенники, канальи,
чем они кормят! И челюсти заболят, если съешь один такой кусок. (Ковыряет пальцем в зубах.)Подлецы! Совершенно как деревянная кора, ничем вытащить нельзя; и зубы почернеют после этих блюд. Мошенники! (Вытирает рот салфеткой.)Больше ничего нет?
А вы — стоять на крыльце, и ни с места! И никого
не впускать в дом стороннего, особенно купцов! Если хоть одного из них впустите, то…
Только увидите,
что идет кто-нибудь с просьбою, а хоть и
не с просьбою, да похож на такого человека,
что хочет подать на меня просьбу, взашей так прямо и толкайте! так его! хорошенько! (Показывает ногою.)Слышите? Чш… чш… (Уходит на цыпочках вслед за квартальными.)
Хлестаков. Я с тобою, дурак,
не хочу рассуждать. (Наливает суп и ест.)
Что это за суп? Ты просто воды налил в чашку: никакого вкусу нет,
только воняет. Я
не хочу этого супу, дай мне другого.
Городничий. Да я так
только заметил вам. Насчет же внутреннего распоряжения и того,
что называет в письме Андрей Иванович грешками, я ничего
не могу сказать. Да и странно говорить: нет человека, который бы за собою
не имел каких-нибудь грехов. Это уже так самим богом устроено, и волтерианцы напрасно против этого говорят.
Хлестаков. Право, как будто и
не ел;
только что разохотился. Если бы мелочь, послать бы на рынок и купить хоть сайку.
Анна Андреевна. Тебе все такое грубое нравится. Ты должен помнить,
что жизнь нужно совсем переменить,
что твои знакомые будут
не то
что какой-нибудь судья-собачник, с которым ты ездишь травить зайцев, или Земляника; напротив, знакомые твои будут с самым тонким обращением: графы и все светские…
Только я, право, боюсь за тебя: ты иногда вымолвишь такое словцо, какого в хорошем обществе никогда
не услышишь.
И я теперь живу у городничего, жуирую, волочусь напропалую за его женой и дочкой;
не решился
только, с которой начать, — думаю, прежде с матушки, потому
что, кажется, готова сейчас на все услуги.
Знать
не хочу господ!..»
Тем
только успокоили,
Что штоф вина поставили
(Винцо-то он любил).
Г-жа Простакова. Ах, мой батюшка! Да извозчики-то на
что ж? Это их дело. Это таки и наука-то
не дворянская. Дворянин
только скажи: повези меня туда, — свезут, куда изволишь. Мне поверь, батюшка,
что, конечно, то вздор,
чего не знает Митрофанушка.
Стародум. В одном
только: когда он внутренне удостоверен,
что служба его отечеству прямой пользы
не приносит! А! тогда поди.
Правдин. Мне самому кажется, господин Скотинин,
что сестрица ваша помышляет о свадьбе,
только не о вашей.
Г-жа Простакова. На него, мой батюшка, находит такой, по-здешнему сказать, столбняк. Ино — гда, выпуча глаза, стоит битый час как вкопанный. Уж
чего — то я с ним
не делала;
чего только он у меня
не вытерпел! Ничем
не проймешь. Ежели столбняк и попройдет, то занесет, мой батюшка, такую дичь,
что у Бога просишь опять столбняка.
Стародум(читает). «…Я теперь
только узнал… ведет в Москву свою команду… Он с вами должен встретиться… Сердечно буду рад, если он увидится с вами… Возьмите труд узнать образ мыслей его». (В сторону.) Конечно. Без того ее
не выдам… «Вы найдете… Ваш истинный друг…» Хорошо. Это письмо до тебя принадлежит. Я сказывал тебе,
что молодой человек, похвальных свойств, представлен… Слова мои тебя смущают, друг мой сердечный. Я это и давеча приметил и теперь вижу. Доверенность твоя ко мне…
Ибо желать следует
только того,
что к достижению возможно; ежели же будешь желать недостижимого, как, например, укрощения стихий, прекращения течения времени и подобного, то сим градоначальническую власть
не токмо
не возвысишь, а наипаче сконфузишь.
"Было
чего испугаться глуповцам, — говорит по этому случаю летописец, — стоит перед ними человек роста невеликого, из себя
не дородный, слов
не говорит, а
только криком кричит".
Один
только раз он выражается так:"Много было от него порчи женам и девам глуповским", и этим как будто дает понять,
что, и по его мнению, все-таки было бы лучше, если б порчи
не было.
Даже спал
только одним глазом,
что приводило в немалое смущение его жену, которая, несмотря на двадцатипятилетнее сожительство,
не могла без содрогания видеть его другое, недремлющее, совершенно круглое и любопытно на нее устремленное око.
Если глуповцы с твердостию переносили бедствия самые ужасные, если они и после того продолжали жить, то они обязаны были этим
только тому,
что вообще всякое бедствие представлялось им чем-то совершенно от них
не зависящим, а потому и неотвратимым.
Грустилов в первую половину своего градоначальствования
не только не препятствовал, но даже покровительствовал либерализму, потому
что смешивал его с вольным обращением, к которому от природы имел непреодолимую склонность.
Узнал бригадир,
что Митька затеял бунтовство, и вдвое против прежнего огорчился. Бунтовщика заковали и увели на съезжую. Как полоумная, бросилась Аленка на бригадирский двор, но путного ничего выговорить
не могла, а
только рвала на себе сарафан и безобразно кричала...
Наконец он
не выдержал. В одну темную ночь, когда
не только будочники, но и собаки спали, он вышел, крадучись, на улицу и во множестве разбросал листочки, на которых был написан первый, сочиненный им для Глупова, закон. И хотя он понимал,
что этот путь распубликования законов весьма предосудителен, но долго сдерживаемая страсть к законодательству так громко вопияла об удовлетворении,
что перед голосом ее умолкли даже доводы благоразумия.
Тут
только понял Грустилов, в
чем дело, но так как душа его закоснела в идолопоклонстве, то слово истины, конечно,
не могло сразу проникнуть в нее. Он даже заподозрил в первую минуту,
что под маской скрывается юродивая Аксиньюшка, та самая, которая, еще при Фердыщенке, предсказала большой глуповский пожар и которая во время отпадения глуповцев в идолопоклонстве одна осталась верною истинному богу.
Когда человек и без законов имеет возможность делать все,
что угодно, то странно подозревать его в честолюбии за такое действие, которое
не только не распространяет, но именно ограничивает эту возможность.
Он
не был ни технолог, ни инженер; но он был твердой души прохвост, а это тоже своего рода сила, обладая которою можно покорить мир. Он ничего
не знал ни о процессе образования рек, ни о законах, по которому они текут вниз, а
не вверх, но был убежден,
что стоит
только указать: от сих мест до сих — и на протяжении отмеренного пространства наверное возникнет материк, а затем по-прежнему, и направо и налево, будет продолжать течь река.
Изложив таким манером нечто в свое извинение,
не могу
не присовокупить,
что родной наш город Глупов, производя обширную торговлю квасом, печенкой и вареными яйцами, имеет три реки и, в согласность древнему Риму, на семи горах построен, на коих в гололедицу великое множество экипажей ломается и столь же бесчисленно лошадей побивается. Разница в том
только состоит,
что в Риме сияло нечестие, а у нас — благочестие, Рим заражало буйство, а нас — кротость, в Риме бушевала подлая чернь, а у нас — начальники.
Что из него должен во всяком случае образоваться законодатель, — в этом никто
не сомневался; вопрос заключался
только в том, какого сорта выйдет этот законодатель, то есть напомнит ли он собой глубокомыслие и административную прозорливость Ликурга или просто будет тверд, как Дракон.
Из всех этих слов народ понимал
только: «известно» и «наконец нашли». И когда грамотеи выкрикивали эти слова, то народ снимал шапки, вздыхал и крестился. Ясно,
что в этом
не только не было бунта, а скорее исполнение предначертаний начальства. Народ, доведенный до вздыхания, — какого еще идеала можно требовать!
Только тогда Бородавкин спохватился и понял,
что шел слишком быстрыми шагами и совсем
не туда, куда идти следует. Начав собирать дани, он с удивлением и негодованием увидел,
что дворы пусты и
что если встречались кой-где куры, то и те были тощие от бескормицы. Но, по обыкновению, он обсудил этот факт
не прямо, а с своей собственной оригинальной точки зрения, то есть увидел в нем бунт, произведенный на сей раз уже
не невежеством, а излишеством просвещения.
Издатель позволяет себе думать,
что изложенные в этом документе мысли
не только свидетельствуют,
что в то отдаленное время уже встречались люди, обладавшие правильным взглядом на вещи, но могут даже и теперь служить руководством при осуществлении подобного рода предприятий.
Во всяком случае, в видах предотвращения злонамеренных толкований, издатель считает долгом оговориться,
что весь его труд в настоящем случае заключается
только в том,
что он исправил тяжелый и устарелый слог «Летописца» и имел надлежащий надзор за орфографией, нимало
не касаясь самого содержания летописи. С первой минуты до последней издателя
не покидал грозный образ Михаила Петровича Погодина, и это одно уже может служить ручательством, с каким почтительным трепетом он относился к своей задаче.
Толпе этот ответ
не понравился, да и вообще она ожидала
не того. Ей казалось,
что Грустилов, как
только приведут к нему Линкина, разорвет его пополам — и дело с концом. А он вместо того разговаривает! Поэтому, едва градоначальник разинул рот, чтоб предложить второй вопросный пункт, как толпа загудела...
Но в том-то именно и заключалась доброкачественность наших предков,
что как ни потрясло их описанное выше зрелище, они
не увлеклись ни модными в то время революционными идеями, ни соблазнами, представляемыми анархией, но остались верными начальстволюбию и
только слегка позволили себе пособолезновать и попенять на своего более
чем странного градоначальника.
—
Что ж! по мне пожалуй!
Только как бы ей, правде-то твоей,
не набежать на рожон!
Это до того подействовало на Линкина,
что он сейчас же
не только сознался во всем, но даже много прибавил такого,
чего никогда и
не бывало.
Произошло объяснение; откупщик доказывал,
что он и прежде был готов по мере возможности; Беневоленский же возражал,
что он в прежнем неопределенном положении оставаться
не может;
что такое выражение, как"мера возможности", ничего
не говорит ни уму, ни сердцу и
что ясен
только закон.
Дома он через минуту уже решил дело по существу. Два одинаково великих подвига предстояли ему: разрушить город и устранить реку. Средства для исполнения первого подвига были обдуманы уже заранее; средства для исполнения второго представлялись ему неясно и сбивчиво. Но так как
не было той силы в природе, которая могла бы убедить прохвоста в неведении
чего бы то ни было, то в этом случае невежество являлось
не только равносильным знанию, но даже в известном смысле было прочнее его.
Тут открылось все: и то,
что Беневоленский тайно призывал Наполеона в Глупов, и то,
что он издавал свои собственные законы. В оправдание свое он мог сказать
только то,
что никогда глуповцы в столь тучном состоянии
не были, как при нем, но оправдание это
не приняли, или, лучше сказать, ответили на него так,
что"правее бы он был, если б глуповцев совсем в отощание привел, лишь бы от издания нелепых своих строчек, кои предерзостно законами именует, воздержался".
Начались подвохи и подсылы с целью выведать тайну, но Байбаков оставался нем как рыба и на все увещания ограничивался тем,
что трясся всем телом. Пробовали споить его, но он,
не отказываясь от водки,
только потел, а секрета
не выдавал. Находившиеся у него в ученье мальчики могли сообщить одно:
что действительно приходил однажды ночью полицейский солдат, взял хозяина, который через час возвратился с узелком, заперся в мастерской и с тех пор затосковал.
Началось общее судбище; всякий припоминал про своего ближнего всякое, даже такое,
что тому и во сне
не снилось, и так как судоговорение было краткословное, то в городе
только и слышалось: шлеп-шлеп-шлеп!
С течением времени Байбаков
не только перестал тосковать, но даже до того осмелился,
что самому градскому голове посулил отдать его без зачета в солдаты, если он каждый день
не будет выдавать ему на шкалик.
Когда у глуповцев спрашивали,
что послужило поводом для такого необычного эпитета, они ничего толком
не объясняли, а
только дрожали.
Воры-сердцеведцы встречаются чрезвычайно редко; чаще же случается,
что мошенник даже самый грандиозный
только в этой сфере и является замечательным деятелем, вне же пределов ее никаких способностей
не выказывает.
Ему бы смешно показалось, если б ему сказали,
что он
не получит места с тем жалованьем, которое ему нужно, тем более,
что он и
не требовал чего-нибудь чрезвычайного; он хотел
только того,
что получали его сверстники, а исполнять такого рода должность мог он
не хуже всякого другого.
— Вполне ли они известны? — с тонкою улыбкой вмешался Сергей Иванович. — Теперь признано,
что настоящее образование может быть
только чисто классическое; но мы видим ожесточенные споры той и другой стороны, и нельзя отрицать, чтоб и противный лагерь
не имел сильных доводов в свою пользу.
Несмотря на то,
что снаружи еще доделывали карнизы и в нижнем этаже красили, в верхнем уже почти всё было отделано. Пройдя по широкой чугунной лестнице на площадку, они вошли в первую большую комнату. Стены были оштукатурены под мрамор, огромные цельные окна были уже вставлены,
только паркетный пол был еще
не кончен, и столяры, строгавшие поднятый квадрат, оставили работу, чтобы, сняв тесемки, придерживавшие их волоса, поздороваться с господами.
Левин отдал косу Титу и с мужиками, пошедшими к кафтанам за хлебом, чрез слегка побрызганные дождем ряды длинного скошенного пространства пошел к лошади. Тут
только он понял,
что не угадал погоду, и дождь мочил его сено.
Княгиня Бетси,
не дождавшись конца последнего акта, уехала из театра.
Только что успела она войти в свою уборную, обсыпать свое длинное бледное лицо пудрой, стереть ее, оправиться и приказать чай в большой гостиной, как уж одна за другою стали подъезжать кареты к ее огромному дому на Большой Морской. Гости выходили на широкий подъезд, и тучный швейцар, читающий по утрам, для назидания прохожих, за стеклянною дверью газеты, беззвучно отворял эту огромную дверь, пропуская мимо себя приезжавших.
«Я ничего
не открыл. Я
только узнал то,
что я знаю. Я понял ту силу, которая
не в одном прошедшем дала мне жизнь, но теперь дает мне жизнь. Я освободился от обмана, я узнал хозяина».
Она сказала с ним несколько слов, даже спокойно улыбнулась на его шутку о выборах, которые он назвал «наш парламент». (Надо было улыбнуться, чтобы показать,
что она поняла шутку.) Но тотчас же она отвернулась к княгине Марье Борисовне и ни разу
не взглянула на него, пока он
не встал прощаясь; тут она посмотрела на него, но, очевидно,
только потому,
что неучтиво
не смотреть на человека, когда он кланяется.