Неточные совпадения
Не говоря ни слова, встал он
с места, расставил ноги свои посереди комнаты, нагнул
голову немного вперед, засунул руку в задний карман горохового кафтана своего, вытащил круглую под лаком табакерку, щелкнул пальцем по намалеванной роже какого-то бусурманского генерала и, захвативши немалую порцию табаку, растертого
с золою и листьями любистка, поднес ее коромыслом к носу и вытянул носом на лету всю кучку, не дотронувшись даже до большого пальца, — и всё ни слова; да как полез в другой карман и вынул синий в клетках бумажный платок, тогда только проворчал про себя чуть ли еще не поговорку: «Не мечите бисер перед свиньями»…
Однако ж не седые усы и не важная поступь его заставляли это делать; стоило только поднять глаза немного вверх, чтоб увидеть причину такой почтительности: на возу сидела хорошенькая дочка
с круглым личиком,
с черными бровями, ровными дугами поднявшимися над светлыми карими глазами,
с беспечно улыбавшимися розовыми губками,
с повязанными на
голове красными и синими лентами, которые, вместе
с длинными косами и пучком полевых цветов, богатою короною покоились на ее очаровательной головке.
Своенравная, как она в те упоительные часы, когда верное зеркало так завидно заключает в себе ее полное гордости и ослепительного блеска чело, лилейные плечи и мраморную шею, осененную темною, упавшею
с русой
головы волною, когда
с презрением кидает одни украшения, чтобы заменить их другими, и капризам ее конца нет, — она почти каждый год переменяла свои окрестности, выбирая себе новый путь и окружая себя новыми, разнообразными ландшафтами.
Встреча
с кумовьями, давно не видавшимися, выгнала на время из
головы это неприятное происшествие, заставив наших путешественников поговорить об ярмарке и отдохнуть немного после дальнего пути.
Высокий храбрец в непобедимом страхе подскочил под потолок и ударился
головою об перекладину; доски посунулись, и попович
с громом и треском полетел на землю.
Продавец помолчал, посмотрел на него
с ног до
головы и сказал
с спокойным видом, не останавливаясь и не выпуская из рук узды...
— А! Голопупенко, Голопупенко! — закричал, обрадовавшись, Солопий. — Вот, кум, это тот самый, о котором я говорил тебе. Эх, хват! вот Бог убей меня на этом месте, если не высуслил при мне кухоль мало не
с твою
голову, и хоть бы раз поморщился.
Да я и позабыла… дай примерить очинок, хоть мачехин, как-то он мне придется!» Тут встала она, держа в руках зеркальце, и, наклонясь к нему
головою, трепетно шла по хате, как будто бы опасаясь упасть, видя под собою вместо полу потолок
с накладенными под ним досками,
с которых низринулся недавно попович, и полки, уставленные горшками.
Опять, как же и не взять: всякого проберет страх, когда нахмурит он, бывало, свои щетинистые брови и пустит исподлобья такой взгляд, что, кажется, унес бы ноги бог знает куда; а возьмешь — так на другую же ночь и тащится в гости какой-нибудь приятель из болота,
с рогами на
голове, и давай душить за шею, когда на шее монисто, кусать за палец, когда на нем перстень, или тянуть за косу, когда вплетена в нее лента.
Они говорили только, что если бы одеть его в новый жупан, затянуть красным поясом, надеть на
голову шапку из черных смушек
с щегольским синим верхом, привесить к боку турецкую саблю, дать в одну руку малахай, в другую люльку в красивой оправе, то заткнул бы он за пояс всех парубков тогдашних.
Как молодицы,
с корабликом на
голове, которого верх сделан был весь из сутозолотой парчи,
с небольшим вырезом на затылке, откуда выглядывал золотой очипок,
с двумя выдавшимися, один наперед, другой назад, рожками самого мелкого черного смушка; в синих, из лучшего полутабенеку,
с красными клапанами кунтушах, важно подбоченившись, выступали поодиночке и мерно выбивали гопака.
С бандурою в руках, потягивая люльку и вместе припевая,
с чаркою на
голове, пустился старичина, при громком крике гуляк, вприсядку.
Старуха пропала, и дитя лет семи, в белой рубашке,
с накрытою
головою, стало посреди хаты…
«Ивась!» — закричала Пидорка и бросилась к нему; но привидение все
с ног до
головы покрылось кровью и осветило всю хату красным светом…
С бандурою в руках пробирался ускользнувший от песельников молодой козак Левко, сын сельского
головы.
Голова угрюм, суров
с виду и не любит много говорить.
И
с той самой поры еще
голова выучился раздумно и важно потуплять
голову, гладить длинные, закрутившиеся вниз усы и кидать соколиный взгляд исподлобья.
И
с той поры
голова, об чем бы ни заговорили
с ним, всегда умеет поворотить речь на то, как он вез царицу и сидел на козлах царской кареты.
Напрасно обсматривал он: тень покрывала его
с ног до
головы.
— Прощай, Ганна! — закричал в это время один из парубков, подкравшись и обнявши
голову; и
с ужасом отскочил назад, встретивши жесткие усы.
— Ай да батько! — говорил Левко, очнувшись от своего изумления и глядя вслед уходившему
с ругательствами
голове.
Казалось, будто широкая труба
с какой-нибудь винокурни, наскуча сидеть на своей крыше, задумала прогуляться и чинно уселась за столом в хате
головы.
— Эге! влезла свинья в хату, да и лапы сует на стол, — сказал
голова, гневно подымаясь
с своего места; но в это время увесистый камень, разбивши окно вдребезги, полетел ему под ноги.
Голова остановился. — Если бы я знал, — говорил он, подымая камень, — какой это висельник швырнул, я бы выучил его, как кидаться! Экие проказы! — продолжал он, рассматривая его на руке пылающим взглядом. — Чтобы он подавился этим камнем…
— И опять положил руки на стол
с каким-то сладким умилением в глазах, приготовляясь слушать еще, потому что под окном гремел хохот и крики: «Снова! снова!» Однако ж проницательный глаз увидел бы тотчас, что не изумление удерживало долго
голову на одном месте.
«Нет, ты не ускользнешь от меня!» — кричал
голова, таща за руку человека в вывороченном шерстью вверх овчинном черном тулупе. Винокур, пользуясь временем, подбежал, чтобы посмотреть в лицо этому нарушителю спокойствия, но
с робостию попятился назад, увидевши длинную бороду и страшно размалеванную рожу. «Нет, ты не ускользнешь от меня!» — кричал
голова, продолжая тащить своего пленника прямо в сени, который, не оказывая никакого сопротивления, спокойно следовал за ним, как будто в свою хату.
В размышлении шли они все трое, потупив
головы, и вдруг, на повороте в темный переулок, разом вскрикнули от сильного удара по лбам, и такой же крик отгрянул в ответ им.
Голова, прищуривши глаз свой,
с изумлением увидел писаря
с двумя десятскими.
— Скажи, пожалуйста, —
с такими словами она приступила к нему, — ты не свихнул еще
с последнего ума? Была ли в одноглазой башке твоей хоть капля мозгу, когда толкнул ты меня в темную комору? счастье, что не ударилась
головою об железный крюк. Разве я не кричала тебе, что это я? Схватил, проклятый медведь, своими железными лапами, да и толкает! Чтоб тебя на том свете толкали черти!..
— Добро ты, одноглазый сатана! — вскричала она, приступив к
голове, который попятился назад и все еще продолжал ее мерять своим глазом. — Я знаю твой умысел: ты хотел, ты рад был случаю сжечь меня, чтобы свободнее было волочиться за дивчатами, чтобы некому было видеть, как дурачится седой дед. Ты думаешь, я не знаю, о чем говорил ты сего вечера
с Ганною? О! я знаю все. Меня трудно провесть и не твоей бестолковой башке. Я долго терплю, но после не прогневайся…
— Подавайте его! — закричал
голова, схватив за руки приведенного пленника. — Вы
с ума сошли: да это пьяный Каленик!
— Что за пропасть! в руках наших был, пан
голова! — отвечали десятские. — В переулке окружили проклятые хлопцы, стали танцевать, дергать, высовывать языки, вырывать из рук… черт
с вами!.. И как мы попали на эту ворону вместо его, Бог один знает!
Месяц, остановившийся над его
головою, показывал полночь; везде тишина; от пруда веял холод; над ним печально стоял ветхий дом
с закрытыми ставнями; мох и дикий бурьян показывали, что давно из него удалились люди. Тут он разогнул свою руку, которая судорожно была сжата во все время сна, и вскрикнул от изумления, почувствовавши в ней записку. «Эх, если бы я знал грамоте!» — подумал он, оборачивая ее перед собою на все стороны. В это мгновение послышался позади его шум.
— Слышите ли? — говорил
голова с важною осанкою, оборотившись к своим сопутникам, — комиссар сам своею особою приедет к нашему брату, то есть ко мне, на обед! О! — Тут
голова поднял палец вверх и
голову привел в такое положение, как будто бы она прислушивалась к чему-нибудь. — Комиссар, слышите ли, комиссар приедет ко мне обедать! Как думаешь, пан писарь, и ты, сват, это не совсем пустая честь! Не правда ли?
— Не всякий
голова голове чета! — произнес
с самодовольным видом
голова. Рот его покривился, и что-то вроде тяжелого, хриплого смеха, похожего более на гудение отдаленного грома, зазвучало в его устах. — Как думаешь, пан писарь, нужно бы для именитого гостя дать приказ, чтобы
с каждой хаты принесли хоть по цыпленку, ну, полотна, еще кое-чего… А?
— Свадьбу? Дал бы я тебе свадьбу!.. Ну, да для именитого гостя… завтра вас поп и обвенчает. Черт
с вами! Пусть комиссар увидит, что значит исправность! Ну, ребята, теперь спать! Ступайте по домам!.. Сегодняшний случай припомнил мне то время, когда я… — При сих словах
голова пустил обыкновенный свой важный и значительный взгляд исподлобья.
Почему ж не пособить человеку в таком горе? Дед объявил напрямик, что скорее даст он отрезать оселедец
с собственной
головы, чем допустит черта понюхать собачьей мордой своей христианской души.
Хоть бы простился
с кем, хоть бы кивнул кому
головою; только слышали мы, как подъехала к воротам тележка
с звонком; сел и уехал.
Нами́тка, белое покрывало из жидкого полотна, носимое на
голове женщинами,
с откинутыми назад концами.
Правда, волостной писарь, выходя на четвереньках из шинка, видел, что месяц ни
с сего ни
с того танцевал на небе, и уверял
с божбою в том все село; но миряне качали
головами и даже подымали его на смех.
«Не любит она меня, — думал про себя, повеся
голову, кузнец. — Ей все игрушки; а я стою перед нею как дурак и очей не свожу
с нее. И все бы стоял перед нею, и век бы не сводил
с нее очей! Чудная девка! чего бы я не дал, чтобы узнать, что у нее на сердце, кого она любит! Но нет, ей и нужды нет ни до кого. Она любуется сама собою; мучит меня, бедного; а я за грустью не вижу света; а я ее так люблю, как ни один человек на свете не любил и не будет никогда любить».
А пойдет ли, бывало, Солоха в праздник в церковь, надевши яркую плахту
с китайчатою запаскою, а сверх ее синюю юбку, на которой сзади нашиты были золотые усы, и станет прямо близ правого крылоса, то дьяк уже верно закашливался и прищуривал невольно в ту сторону глаза;
голова гладил усы, заматывал за ухо оселедец и говорил стоявшему близ его соседу: «Эх, добрая баба! черт-баба!»
Он не преминул рассказать, как летом, перед самою петровкою, когда он лег спать в хлеву, подмостивши под
голову солому, видел собственными глазами, что ведьма,
с распущенною косою, в одной рубашке, начала доить коров, а он не мог пошевельнуться, так был околдован; подоивши коров, она пришла к нему и помазала его губы чем-то таким гадким, что он плевал после того целый день.
В самом деле, едва только поднялась метель и ветер стал резать прямо в глаза, как Чуб уже изъявил раскаяние и, нахлобучивая глубже на
голову капелюхи, [Капелюха — шапка
с наушниками.] угощал побранками себя, черта и кума. Впрочем, эта досада была притворная. Чуб очень рад был поднявшейся метели. До дьяка еще оставалось в восемь раз больше того расстояния, которое они прошли. Путешественники поворотили назад. Ветер дул в затылок; но сквозь метущий снег ничего не было видно.
Голова, стряхнув
с своих капелюх снег и выпивши из рук Солохи чарку водки, рассказал, что он не пошел к дьяку, потому что поднялась метель; а увидевши свет в ее хате, завернул к ней, в намерении провесть вечер
с нею.
— Спрячь меня куда-нибудь, — шептал
голова. — Мне не хочется теперь встретиться
с дьяком.
Кузнец остановился
с своими мешками. Ему почудился в толпе девушек голос и тоненький смех Оксаны. Все жилки в нем вздрогнули; бросивши на землю мешки так, что находившийся на дне дьяк заохал от ушибу и
голова икнул во все горло, побрел он
с маленьким мешком на плечах вместе
с толпою парубков, шедших следом за девичьей толпою, между которою ему послышался голос Оксаны.
Кузнец не без робости отворил дверь и увидел Пацюка, сидевшего на полу по-турецки, перед небольшою кадушкою, на которой стояла миска
с галушками. Эта миска стояла, как нарочно, наравне
с его ртом. Не подвинувшись ни одним пальцем, он наклонил слегка
голову к миске и хлебал жижу, схватывая по временам зубами галушки.
Проговоря эти слова, Вакула испугался, подумав, что выразился все еще напрямик и мало смягчил крепкие слова, и, ожидая, что Пацюк, схвативши кадушку вместе
с мискою, пошлет ему прямо в
голову, отсторонился немного и закрылся рукавом, чтобы горячая жижа
с галушек не обрызгала ему лица.
Девушки между тем, дружно взявшись за руки, полетели, как вихорь,
с санками по скрипучему снегу. Множество, шаля, садилось на санки; другие взбирались на самого
голову.
Голова решился сносить все. Наконец приехали, отворили настежь двери в сенях и хате и
с хохотом втащили мешок.
Боже мой! стук, гром, блеск; по обеим сторонам громоздятся четырехэтажные стены; стук копыт коня, звук колеса отзывались громом и отдавались
с четырех сторон; домы росли и будто подымались из земли на каждом шагу; мосты дрожали; кареты летали; извозчики, форейторы кричали; снег свистел под тысячью летящих со всех сторон саней; пешеходы жались и теснились под домами, унизанными плошками, и огромные тени их мелькали по стенам, досягая
головою труб и крыш.
Тут осмелился и кузнец поднять
голову и увидел стоявшую перед собою небольшого роста женщину, несколько даже дородную, напудренную,
с голубыми глазами, и вместе
с тем величественно улыбающимся видом, который так умел покорять себе все и мог только принадлежать одной царствующей женщине.