Неточные совпадения
Но если покойный
дух жизни тихо опять веял над ним, или попросту «находил на него счастливый стих», лицо его отражало запас силы воли, внутренней гармонии и самообладания, а иногда какой-то задумчивой свободы, какого-то идущего к этому лицу мечтательного оттенка, лежавшего не то
в этом темном зрачке, не то
в легком дрожании губ.
Он сжимался
в комок и читал жадно, почти не переводя
духа, но внутренно разрываясь от волнения, и вдруг
в неистовстве бросал книгу и бегал как потерянный, когда храбрый Ринальд или,
в романе мадам Коттен, Малек-Адель изнывали у ног волшебницы.
После нескольких звуков открывалось глубокое пространство, там являлся движущийся мир, какие-то волны, корабли, люди, леса, облака — все будто плыло и неслось мимо его
в воздушном пространстве. И он, казалось ему, все рос выше, у него занимало
дух, его будто щекотали, или купался он…
— И слава Богу: аминь! — заключил он. — Канарейка тоже счастлива
в клетке, и даже поет; но она счастлива канареечным, а не человеческим счастьем… Нет, кузина, над вами совершено систематически утонченное умерщвление свободы
духа, свободы ума, свободы сердца! Вы — прекрасная пленница
в светском серале и прозябаете
в своем неведении.
— Помилуй: это значит, гимназия не увидит ни одной книги… Ты не знаешь директора? — с жаром восстал Леонтий и сжал крепко каталог
в руках. — Ему столько же дела до книг, сколько мне до
духов и помады… Растаскают, разорвут — хуже Марка!
Савелий падал
духом, молился Богу, сидел молча, как бирюк, у себя
в клетушке, тяжело покрякивая.
«Боже мой! — думал он, внутренне содрогаясь, — полчаса назад я был честен, чист, горд; полчаса позже этот святой ребенок превратился бы
в жалкое создание, а „честный и гордый“ человек
в величайшего негодяя! Гордый
дух уступил бы всемогущей плоти; кровь и нервы посмеялись бы над философией, нравственностью, развитием! Однако
дух устоял, кровь и нервы не одолели: честь, честность спасены…»
— Да, не пьете: это правда: это улучшение, прогресс! Свет, перчатки, танцы и
духи спасли вас от этого. Впрочем, чад бывает различный: у кого пары бросаются
в голову, у другого… Не влюбчивы ли вы?
Он верил
в идеальный прогресс —
в совершенствование как формы, так и
духа, сильнее, нежели материалисты верят
в утилитарный прогресс; но страдал за его черепаший шаг и впадал
в глубокую хандру, не вынося даже мелких царапин близкого ему безобразия.
Красота, про которую я говорю, не материя: она не палит только зноем страстных желаний: она прежде всего будит
в человеке человека, шевелит мысль, поднимает
дух, оплодотворяет творческую силу гения, если сама стоит на высоте своего достоинства, не тратит лучи свои на мелочь, не грязнит чистоту…
— Если не мудрая, так мудреная! На нее откуда-то повеяло другим, не здешним
духом!.. Да откуда же: узнаю ли я? Непроницаема, как ночь! Ужели ее молодая жизнь успела уже омрачиться!.. —
в страхе говорил Райский, провожая ее глазами.
Открытие
в Вере смелости ума, свободы
духа, жажды чего-то нового — сначала изумило, потом ослепило двойной силой красоты — внешней и внутренней, а наконец отчасти напугало его, после отречения ее от «мудрости».
В гостиной все были
в веселом расположении
духа, и Нил Андреич, с величавою улыбкой, принимал общий смех одобрения. Не смеялся только Райский да Вера. Как ни комична была Полина Карповна, грубость нравов этой толпы и выходка старика возмутили его. Он угрюмо молчал, покачивая ногой.
У него даже
дух занимался от предчувствия, как это будет эффектно и
в действительности, и
в романе.
— Да, «ключи», — вдруг ухватилась за слово бабушка и даже изменилась
в лице, — эта аллегория — что она значит? Ты проговорился про какой-то ключ от сердца: что это такое, Борис Павлыч, — ты не мути моего покоя, скажи, как на
духу, если знаешь что-нибудь?
В промежутках он ходил на охоту, удил рыбу, с удовольствием посещал холостых соседей, принимал иногда у себя и любил изредка покутить, то есть заложить несколько троек, большею частию горячих лошадей, понестись с ватагой приятелей верст за сорок, к дальнему соседу, и там пропировать суток трое, а потом с ними вернуться к себе или поехать
в город, возмутить тишину сонного города такой громадной пирушкой, что дрогнет все
в городе, потом пропасть месяца на три у себя, так что о нем ни слуху ни
духу.
— Вот так
в глазах исчезла, как
дух! — пересказывала она Райскому, — хотела было за ней, да куда со старыми ногами! Она, как птица,
в рощу, и точно упала с обрыва
в кусты.
«О чем молится? — думал он
в страхе. — Просит радости или слагает горе у креста, или внезапно застиг ее тут порыв бескорыстного излияния души перед всеутешительным
духом? Но какие излияния: души, испытующей силы
в борьбе, или благодарной, плачущей за луч счастья!..»
— Я теперь вскочил бы на лошадь и поскакал бы во всю мочь, чтоб
дух захватывало… Или бросился бы
в Волгу и переплыл на ту сторону… А с вами, ничего?
В одну минуту она вырвала руку, бросилась опрометью назад, сама перескочила канаву и, едва дыша, пробежала аллею сада, вбежала на ступени крыльца и остановилась на минуту перевести
дух.
Тит Никоныч являлся всегда одинакий, вежливый, любезный, подходящий к ручке бабушки и подносящий ей цветок или редкий фрукт. Опенкин, всегда речистый, неугомонный, под конец пьяный, барыни и барышни, являвшиеся теперь потанцевать к невесте, и молодые люди — все это надоедало Райскому и Вере — и оба искали, он — ее, а она — уединения, и были только счастливы, он — с нею, а она — одна, когда ее никто не видит, не замечает, когда она пропадет «как
дух»
в деревню, с обрыва
в рощу или за Волгу, к своей попадье.
Он, с биением сердца и трепетом чистых слез, подслушивал, среди грязи и шума страстей, подземную тихую работу
в своем человеческом существе, какого-то таинственного
духа, затихавшего иногда
в треске и дыме нечистого огня, но не умиравшего и просыпавшегося опять, зовущего его, сначала тихо, потом громче и громче, к трудной и нескончаемой работе над собой, над своей собственной статуей, над идеалом человека.
Радостно трепетал он, вспоминая, что не жизненные приманки, не малодушные страхи звали его к этой работе, а бескорыстное влечение искать и создавать красоту
в себе самом.
Дух манил его за собой,
в светлую, таинственную даль, как человека и как художника, к идеалу чистой человеческой красоты.
Пробегая мысленно всю нить своей жизни, он припоминал, какие нечеловеческие боли терзали его, когда он падал, как медленно вставал опять, как тихо чистый
дух будил его, звал вновь на нескончаемый труд, помогая встать, ободряя, утешая, возвращая ему веру
в красоту правды и добра и силу — подняться, идти дальше, выше…
От этого сознания творческой работы внутри себя и теперь пропадала у него из памяти страстная, язвительная Вера, а если приходила, то затем только, чтоб он с мольбой звал ее туда же, на эту работу тайного
духа, показать ей священный огонь внутри себя и пробудить его
в ней, и умолять беречь, лелеять, питать его
в себе самой.
Ему отчего-то было тяжело. Он уже не слушал ее раздражительных и кокетливых вызовов, которым
в другое время готов был верить.
В нем
в эту минуту умолкла собственная страсть. Он болел
духом за нее, вслушиваясь
в ее лихорадочный лепет, стараясь вглядеться
в нервную живость движений и угадать, что значило это волнение.
Она как будто ничего. Из вчерашнего только заметна была несвойственная ей развязность
в движениях и излишняя торопливость речи, казавшаяся натянутой. Очевидно было, что она крепится и маскирует расстроенность
духа или нерв.
Райский молчал, наблюдая Веру, а она старалась казаться
в обыкновенном расположении
духа, делала беглые замечания о погоде, о встречавшихся знакомых, о том, что вон этот дом еще месяц тому назад был серый, запущенный, с обвалившимися карнизами, а теперь вон как свежо смотрит, когда его оштукатурили и выкрасили
в желтый цвет. Упомянула, что к зиме заново отделают залу собрания, что гостиный двор покроют железом, остановилась посмотреть, как ровняют улицу для бульвара.
Козлов по-вчерашнему ходил, пошатываясь, как пьяный, из угла
в угол, угрюмо молчал с неблизкими и обнаруживал тоску только при Райском, слабел и падал
духом, жалуясь тихим ропотом, и все вслушивался
в каждый проезжавший экипаж по улице, подходил к дверям
в волнении и возвращался
в отчаянии.
Она всматривалась
в даль, указывала Райскому какое-нибудь плывущее судно, иногда шла неровными, слабыми шагами, останавливалась, переводя
дух и отряхивая пряди волос от лица.
Она, миновав аллею, умерила шаг и остановилась на минуту перевести
дух у канавы, отделявшей сад от рощи. Потом перешла канаву, вошла
в кусты, мимо своей любимой скамьи, и подошла к обрыву. Она подобрала обеими руками платье, чтоб спуститься…
Но пока еще обида и долго переносимая пытка заглушали все человеческое
в нем. Он злобно душил голос жалости. И «добрый
дух» печально молчал
в нем. Не слышно его голоса; тихая работа его остановилась. Бесы вторглись и рвали его внутренность.
Пришла
в голову Райскому другая царица скорби, великая русская Марфа, скованная, истерзанная московскими орлами, но сохранившая
в тюрьме свое величие и могущество скорби по погибшей славе Новгорода, покорная телом, но не
духом, и умирающая все посадницей, все противницей Москвы и как будто распорядительницей судеб вольного города.
Толпились перед ним, точно живые, тени других великих страдалиц: русских цариц, менявших по воле мужей свой сан на сан инокинь и хранивших и
в келье
дух и силу; других цариц,
в роковые минуты стоявших во главе царства и спасавших его…
И мужья, преклоняя колена перед этой новой для них красотой, мужественнее несли кару. Обожженные, изможденные трудом и горем, они хранили величие
духа и сияли, среди испытания, нетленной красотой, как великие статуи, пролежавшие тысячелетия
в земле, выходили с язвами времени на теле, но сияющие вечной красотой великого мастера.
—
В Ивана Ивановича — это хуже всего. Он тут ни сном, ни
духом не виноват… Помнишь,
в день рождения Марфеньки, — он приезжал, сидел тут молча, ни с кем ни слова не сказал, как мертвый, и ожил, когда показалась Вера? Гости видели все это. И без того давно не тайна, что он любит Веру; он не мастер таиться. А тут заметили, что он ушел с ней
в сад, потом она скрылась к себе, а он уехал… Знаешь ли, зачем он приезжал?
Райский вдруг стал серьезно слушать. У него проснулись какие-то соображения
в голове и захватило
дух от этой сплетни.
И везде, среди этой горячей артистической жизни, он не изменял своей семье, своей группе, не врастал
в чужую почву, все чувствовал себя гостем и пришельцем там. Часто,
в часы досуга от работ и отрезвления от новых и сильных впечатлений раздражительных красок юга — его тянуло назад, домой. Ему хотелось бы набраться этой вечной красоты природы и искусства, пропитаться насквозь
духом окаменелых преданий и унести все с собой туда,
в свою Малиновку…