Неточные совпадения
Он
говорил просто, свободно переходя от предмета к предмету, всегда знал обо всем, что делается в мире, в свете и в городе; следил за подробностями войны, если была война, узнавал равнодушно
о перемене английского или французского министерства, читал последнюю речь в парламенте и во французской палате депутатов, всегда знал
о новой пиесе и
о том, кого зарезали ночью на Выборгской стороне.
—
О каком обмане, силе, лукавстве
говорите вы? — спросила она. — Ничего этого нет. Никто мне ни в чем не мешает… Чем же виноват предок?
Тем, что вы не можете рассказать своих правил? Вы много раз принимались за это, и все напрасно…
—
Говоря о себе, не ставьте себя наряду со мной, кузина: я урод, я… я… не знаю, что я такое, и никто этого не знает. Я больной, ненормальный человек, и притом я отжил, испортил, исказил… или нет, не понял своей жизни. Но вы цельны, определенны, ваша судьба так ясна, и между
тем я мучаюсь за вас. Меня терзает, что даром уходит жизнь, как река, текущая в пустыне… А
то ли суждено вам природой? Посмотрите на себя…
— Это очень серьезно, что вы мне сказали! — произнесла она задумчиво. — Если вы не разбудили меня,
то напугали. Я буду дурно спать. Ни тетушки, ни Paul, муж мой, никогда мне не
говорили этого — и никто. Иван Петрович, управляющий, привозил бумаги, счеты, я слышала,
говорили иногда
о хлебе,
о неурожае. А…
о бабах этих… и
о ребятишках… никогда.
— Я вспомнила в самом деле одну глупость и когда-нибудь расскажу вам. Я была еще девочкой. Вы увидите, что и у меня были и слезы, и трепет, и краска… et tout се que vous aimez tant! [и все, что вы так любите! (фр.)] Но расскажу с
тем, чтобы вы больше
о любви,
о страстях,
о стонах и воплях не
говорили. А теперь пойдемте к тетушкам.
— Ты ему
о деле, а он шалит: пустота какая — мальчик! —
говорила однажды бабушка. — Прыгай да рисуй, а ужо спасибо скажешь, как под старость будет уголок. Еще
то имение-то, бог знает что будет, как опекун управится с ним! а это уж старое, прижилось в нем…
Его стало грызть нетерпение, которое, при первом неудачном чертеже, перешло в озлобление. Он стер, опять начал чертить медленно, проводя густые, яркие черты, как будто хотел продавить холст. Уже
то отчаяние,
о котором
говорил Кирилов, начало сменять озлобление.
— Да, вот с этими, что порхают по гостиным, по ложам, с псевдонежными взглядами, страстно-почтительными фразами и заученным остроумием. Нет, кузина, если я
говорю о себе,
то говорю, что во мне есть; язык мой верно переводит голос сердца. Вот год я у вас: ухожу и уношу мысленно вас с собой, и что чувствую,
то сумею выразить.
—
Та совсем дикарка — странная такая у меня. Бог знает в кого уродилась! — серьезно заметила Татьяна Марковна и вздохнула. — Не надоедай же пустяками брату, — обратилась она к Марфеньке, — он устал с дороги, а ты глупости ему показываешь. Дай лучше нам
поговорить о серьезном, об имении.
Соперников она учила, что и как
говорить, когда спросят
о ней, когда и где были вчера, куда уходили, что шептали, зачем пошли в темную аллею или в беседку, зачем приходил вечером
тот или другой — все.
Но Райский раза три повел его туда. Леонтий не обращал внимания на Ульяну Андреевну и жадно ел, чавкая вслух и думая
о другом, и потом робко уходил домой, не
говоря ни с кем, кроме соседа,
то есть Райского.
Он
говорил с жаром, и черты лица у самого у него сделались, как у
тех героев,
о которых он
говорил.
— Я ошибся: не про тебя
то, что
говорил я. Да, Марфенька, ты права: грех хотеть
того, чего не дано, желать жить, как живут эти барыни,
о которых в книгах пишут. Боже тебя сохрани меняться, быть другою! Люби цветы, птиц, занимайся хозяйством, ищи веселого окончания и в книжках, и в своей жизни…
Занятий у нее постоянных не было. Читала, как и шила она, мимоходом и
о прочитанном мало
говорила, на фортепиано не играла, а иногда брала неопределенные, бессвязные аккорды и к некоторым долго прислушивалась, или когда принесут Марфеньке кучу нот, она брала
то те,
то другие. «Сыграй вот это, —
говорила она. — Теперь вот это, потом это», — слушала, глядела пристально в окно и более к проигранной музыке не возвращалась.
В нем все открыто, все сразу видно для наблюдателя, все слишком просто, не заманчиво, не таинственно, не романтично. Про него нельзя было сказать «умный человек» в
том смысле, как обыкновенно
говорят о людях, замечательно наделенных этою силою; ни остроумием, ни находчивостью его тоже упрекнуть было нельзя.
— Ваша маменька знает
о том, что вы мне
говорите теперь здесь? — спросила она, — а? знает? —
говорите, да или нет?
— Чему? знаете ли сами?
Тому ли,
о чем мы с вами год здесь спорим? ведь жить так нельзя, как вы
говорите. Это все очень ново, смело, занимательно…
— Ничего, ничего, бабушка! —
говорила она, заминая вопрос Татьяны Марковны
о том, «что она там шепчет Титу Никонычу?». Но не замяла.
Какая это «chose», спрашивал я и на ухо, и вслух
того, другого — и, не получая определительного ответа, сам стал шептать, когда речь зайдет
о ней. «Qui, —
говорил я, — elle a pousse la chose trop loin, sans se rendre compte…
— Дайте мне силу не ходить туда! — почти крикнула она… — Вот вы
то же самое теперь испытываете, что я: да? Ну, попробуйте завтра усидеть в комнате, когда я буду гулять в саду одна… Да нет, вы усидите! Вы сочинили себе страсть, вы только умеете красноречиво
говорить о ней, завлекать, играть с женщиной! Лиса, лиса! вот я вас за это, постойте, еще не
то будет! — с принужденным смехом и будто шутя, но горячо
говорила она, впуская опять ему в плечо свои тонкие пальцы.
— Нехорошо! хуже, нежели намедни: ходит хмурая, молчит, иногда кажется, будто слезы у нее на глазах. Я с доктором
говорила,
тот опять
о нервах поет. Девичьи припадки, что ли!..
— Видите свою ошибку, Вера: «с понятиями
о любви»,
говорите вы, а дело в
том, что любовь не понятие, а влечение, потребность, оттого она большею частию и слепа. Но я привязан к вам не слепо. Ваша красота, и довольно редкая — в этом Райский прав — да ум, да свобода понятий — и держат меня в плену долее, нежели со всякой другой!
— Не
говорите и вы этого, Вера. Не стал бы я тут слушать и читать лекции
о любви! И если б хотел обмануть,
то обманул бы давно — стало быть, не могу…
У Марфеньки на глазах были слезы. Отчего все изменилось? Отчего Верочка перешла из старого дома? Где Тит Никоныч? Отчего бабушка не бранит ее, Марфеньку: не сказала даже ни слова за
то, что, вместо недели, она пробыла в гостях две? Не любит больше? Отчего Верочка не ходит по-прежнему одна по полям и роще? Отчего все такие скучные, не
говорят друг с другом, не дразнят ее женихом, как дразнили до отъезда?
О чем молчат бабушка и Вера? Что сделалось со всем домом?
Из глаз его выглядывало уныние, в ее разговорах сквозило смущение за Веру и участие к нему самому. Они
говорили, даже
о простых предметах, как-то натянуто, но к обеду взаимная симпатия превозмогла, они оправились и глядели прямо друг другу в глаза, доверяя взаимным чувствам и характерам. Они даже будто сблизились между собой, и в минуты молчания высказывали один другому глазами
то, что могли бы сказать
о происшедшем словами, если б это было нужно.
— Она положительно отказывается от этого — и я могу дать вам слово, что она не может поступить иначе… Она больна — и ее здоровье требует покоя, а покой явится, когда вы не будете напоминать
о себе. Я передаю, что мне сказано, и
говорю то, что видел сам…
— Останьтесь, останьтесь! — пристала и Марфенька, вцепившись ему в плечо. Вера ничего не
говорила, зная, что он не останется, и думала только, не без грусти, узнав его характер,
о том, куда он теперь денется и куда денет свои досуги, «таланты», которые вечно будет только чувствовать в себе и не сумеет ни угадать своего собственного таланта, ни остановиться на нем и приспособить его к делу.