Неточные совпадения
На лице его можно
было прочесть покойную уверенность в себе и понимание других, выглядывавшие из глаз. «Пожил человек, знает жизнь и людей», —
скажет о нем наблюдатель, и если не отнесет его к разряду особенных, высших натур, то еще менее к разряду натур наивных.
— Счастливый человек! — с завистью
сказал Райский. — Если б не
было на свете скуки! Может ли
быть лютее бича?
— А спроси его, —
сказал Райский, — зачем он тут стоит и кого так пристально высматривает и выжидает? Генерала! А нас с тобой не видит, так что любой прохожий может вытащить у нас платок из кармана. Ужели ты считал делом твои бумаги? Не
будем распространяться об этом, а
скажу тебе, что я, право, больше делаю, когда мажу свои картины, бренчу на рояле и даже когда поклоняюсь красоте…
— Ты на их лицах мельком прочтешь какую-нибудь заботу, или тоску, или радость, или мысль, признак воли: ну, словом, — движение, жизнь. Немного нужно, чтоб подобрать ключ и
сказать, что тут семья и дети, значит,
было прошлое, а там глядит страсть или живой след симпатии, — значит,
есть настоящее, а здесь на молодом лице играют надежды, просятся наружу желания и пророчат беспокойное будущее…
— У тебя беспокойная натура, —
сказал Аянов, — не
было строгой руки и тяжелой школы — вот ты и куролесишь… Помнишь, ты рассказывал, когда твоя Наташа
была жива…
—
Скажи Николаю Васильевичу, что мы садимся обедать, — с холодным достоинством обратилась старуха к человеку. — Да кушать давать! Ты что, Борис, опоздал сегодня: четверть шестого! — упрекнула она Райского. Он
был двоюродным племянником старух и троюродным братом Софьи. Дом его, тоже старый и когда-то богатый,
был связан родством с домом Пахотиных. Но познакомился он с своей родней не больше года тому назад.
— В вашем вопросе
есть и ответ: «жило», —
сказали вы, и — отжило, прибавлю я. А эти, — он указал на улицу, — живут! Как живут — рассказать этого нельзя, кузина. Это значит рассказать вам жизнь вообще, и современную в особенности. Я вот сколько времени рассказываю вам всячески: в спорах, в примерах, читаю… а все не расскажу.
—
Будем оба непоколебимы: не выходить из правил, кажется, это все… —
сказала она.
— Это правда, я глуп, смешон, —
сказал он, подходя к ней и улыбаясь весело и добродушно, — может
быть, я тоже с корабля попал на бал… Но и Фамусовы в юбке! — Он указал на теток. — Ужели лет через пять, через десять…
— Опять «жизни»: вы только и твердите это слово, как будто я мертвая! Я предвижу, что
будет дальше, —
сказала она, засмеявшись, так что показались прекрасные зубы. — Сейчас дойдем до правил и потом… до любви.
— Это очень серьезно, что вы мне
сказали! — произнесла она задумчиво. — Если вы не разбудили меня, то напугали. Я
буду дурно спать. Ни тетушки, ни Paul, муж мой, никогда мне не говорили этого — и никто. Иван Петрович, управляющий, привозил бумаги, счеты, я слышала, говорили иногда о хлебе, о неурожае. А… о бабах этих… и о ребятишках… никогда.
— Да, это mauvais genre! [дурной тон! (фр.)] Ведь при вас даже неловко
сказать «мужик» или «баба», да еще беременная… Ведь «хороший тон» не велит человеку
быть самим собой… Надо стереть с себя все свое и походить на всех!
— Когда-нибудь… мы проведем лето в деревне, cousin, —
сказала она живее обыкновенного, — приезжайте туда, и… и мы не велим пускать ребятишек ползать с собаками — это прежде всего. Потом попросим Ивана Петровича не посылать… этих баб работать… Наконец, я не
буду брать своих карманных денег…
— Я уж
сказал тебе зачем, — сердито отозвался Райский. — Затем, что красота ее увлекает, раздражает — и скуки нет — я наслаждаюсь — понимаешь? Вот у меня теперь шевелится мысль писать ее портрет. Это займет месяц, потом
буду изучать ее…
— Учи, батюшка, —
сказал он, — пока они спят. Никто не увидит, а завтра
будешь знать лучше их: что они в самом деле обижают тебя, сироту!
Искусства дались ему лучше наук. Правда, он и тут затеял пустяки: учитель недели на две посадил весь класс рисовать зрачки, а он не утерпел, приделал к зрачку нос и даже начал
было тушевать усы, но учитель застал его и сначала дернул за вихор, потом, вглядевшись,
сказал...
— Ну, ну, ну… — хотела она
сказать, спросить и ничего не
сказала, не спросила, а только засмеялась и проворно отерла глаза платком. — Маменькин сынок: весь, весь в нее! Посмотри, какая она красавица
была. Посмотри, Василиса… Помнишь? Ведь похож!
— Это новый флигель, бабушка: его не
было, —
сказал Борис.
Она не просит рисовать; а если Марфенька попросит, она пристальнее Марфеньки смотрит, как рисуют, и ничего не
скажет. Рисунков и карандашей, как Марфенька, тоже не просит. Ей
было лет шесть с небольшим.
— Ты ему о деле, а он шалит: пустота какая — мальчик! — говорила однажды бабушка. — Прыгай да рисуй, а ужо спасибо
скажешь, как под старость
будет уголок. Еще то имение-то, бог знает что
будет, как опекун управится с ним! а это уж старое, прижилось в нем…
— Что ты, Борюшка, перекрестись! —
сказала бабушка, едва поняв, что он хочет
сказать. — Это ты хочешь учителем
быть?
Она обливала взглядом Райского; нужды ей нет, что он
был ранний юноша, успела ему
сказать, что у него глаза и рот обворожительны и что он много побед сделает, начиная с нее…
— Бесстыжая! — ворчала бабушка, подъезжая к крыльцу предводителя. — Узнает Нил Андреич, что он
скажет?
Будет тебе, вертушка!
Один из «пророков» разобрал стихи публично на лекции и
сказал, что «в них преобладает элемент живописи, обилие образов и музыкальность, но нет глубины и мало силы», однако предсказывал, что с летами это придет, поздравил автора тоже с талантом и советовал «беречь и лелеять музу», то
есть заняться серьезно.
— Готовьте серьезным изучением ваш талант, —
сказал ему профессор, — у вас
есть будущность.
«Я… художником хочу
быть…» — думал
было он
сказать, да вспомнил, как приняли это опекун и бабушка, и не
сказал.
— Стало
быть, прежде в юнкера — вот это понятно! —
сказал он. — Вы да Леонтий Козлов только не имеете ничего в виду, а прочие все имеют назначение.
— У вас
есть талант, где вы учились? —
сказали ему, — только… вон эта рука длинна… да и спина не так… рисунок не верен!
— Oui, il etait tout-а-fait bien, [Да, вполне (фр.).] —
сказала, покраснев немного, Беловодова, — я привыкла к нему… и когда он манкировал, мне
было досадно, а однажды он заболел и недели три не приходил…
— Все собрались, тут
пели, играли другие, а его нет; maman два раза спрашивала, что ж я, сыграю ли сонату? Я отговаривалась, как могла, наконец она приказала играть: j’avais le coeur gros [на сердце у меня
было тяжело (фр.).] — и села за фортепиано. Я думаю, я
была бледна; но только я сыграла интродукцию, как вижу в зеркале — Ельнин стоит сзади меня… Мне потом
сказали, что будто я вспыхнула: я думаю, это неправда, — стыдливо прибавила она. — Я просто рада
была, потому что он понимал музыку…
— Я скоро опомнилась и стала отвечать на поздравления, на приветствия, хотела подойти к maman, но взглянула на нее, и… мне страшно стало: подошла к теткам, но обе они
сказали что-то вскользь и отошли. Ельнин из угла следил за мной такими глазами, что я ушла в другую комнату. Maman, не простясь, ушла после гостей к себе. Надежда Васильевна, прощаясь, покачала головой, а у Анны Васильевны на глазах
были слезы…
— Наутро, — продолжала Софья со вздохом, — я ждала, пока позовут меня к maman, но меня долго не звали. Наконец за мной пришла ma tante, Надежда Васильевна, и сухо
сказала, чтобы я шла к maman. У меня сердце сильно билось, и я сначала даже не разглядела, что
было и кто
был у maman в комнате. Там
было темно, портьеры и шторы спущены, maman казалась утомлена; подло нее сидели тетушка, mon oncle, prince Serge, и папа…
— Я думал, бог знает какая драма! —
сказал он. — А вы мне рассказываете историю шестилетней девочки! Надеюсь, кузина, когда у вас
будет дочь, вы поступите иначе…
— Как же: отдать ее за учителя? —
сказала она. — Вы не думаете сами серьезно, чтоб это
было возможно!
— Что же мне
было делать?
Сказать maman, что я выйду за monsieur Ельнина…
— Я
была очень счастлива, —
сказала Беловодова, и улыбка и взгляд говорили, что она с удовольствием глядит в прошлое. — Да, cousin, когда я в первый раз приехала на бал в Тюльери и вошла в круг, где
был король, королева и принцы…
— Да, я
была счастлива, — решительно
сказала она, — и уже так счастлива не
буду!
— И когда я вас встречу потом, может
быть, измученную горем, но богатую и счастьем, и опытом, вы
скажете, что вы недаром жили, и не
будете отговариваться неведением жизни. Вот тогда вы глянете и туда, на улицу, захотите узнать, что делают ваши мужики, захотите кормить, учить, лечить их…
— Что это, видно, папа не
будет? —
сказала она, оглядываясь вокруг себя. — Это невозможно, что вы говорите! — тихо прибавила потом.
— Граф Милари, ma chère amie, —
сказал он, — grand musicien et le plus aimable garçon du monde. [моя милая… превосходный музыкант и любезнейший молодой человек (фр.).] Две недели здесь: ты видела его на бале у княгини? Извини, душа моя, я
был у графа: он не пустил в театр.
— Ах, опять этот
пилит! — с досадой
сказал он, глядя на противоположное окно флигеля. — И опять то же! — прибавил он, захлопывая форточку.
— И здесь искра
есть! —
сказал Кирилов, указывая на глаза, на губы, на высокий белый лоб. — Это превосходно, это… Я не знаю подлинника, а вижу, что здесь
есть правда. Это стоит высокой картины и высокого сюжета. А вы дали эти глаза, эту страсть, теплоту какой-нибудь вертушке, кукле, кокетке!
— Не в мазанье дело, Семен Семеныч! — возразил Райский. — Сами же вы
сказали, что в глазах, в лице
есть правда; и я чувствую, что поймал тайну. Что ж за дело до волос, до рук!..
— Каков! —
сказал Аянов. — Чудак! Он, в самом деле, не в монахи ли собирается? Шляпа продавлена, весь в масляных пятнах, нищ, ободран. Сущий мученик! Не
пьет ли он?
— Да, —
сказал он, — это один из последних могикан: истинный, цельный, но ненужный более художник. Искусство сходит с этих высоких ступеней в людскую толпу, то
есть в жизнь. Так и надо! Что он проповедует: это изувер!
Он развернул портрет, поставил его в гостиной на кресло и тихо пошел по анфиладе к комнатам Софьи. Ему
сказали внизу, что она
была одна: тетки уехали к обедне.
— Плохой солдат, который не надеется
быть генералом,
сказал бы я, но не
скажу: это
было бы слишком… невозможно.
— Но вы сами, cousin, сейчас
сказали, что не надеетесь
быть генералом и что всякий, просто за внимание мое, готов бы… поползти куда-то… Я не требую этого, но если вы мне дадите немного…
— Нет, нет, кузина, я не надеюсь и оттого, повторяю, еду. Но вы
сказали мне, что вам скучно без меня, что меня вам
будет недоставать, и я, как утопающий, хватаюсь за соломинку.
— Последний вопрос, кузина, —
сказал он вслух, — если б… — И задумался: вопрос
был решителен, — если б я не принял дружбы, которую вы подносите мне, как похвальный лист за благонравие, а задался бы задачей «
быть генералом»: что бы вы
сказали? мог ли бы, могу ли!.. «Она не кокетка, она
скажет истину!» — подумал он.