Неточные совпадения
— Это очень серьезно, что вы мне
сказали! — произнесла она задумчиво. — Если вы не разбудили меня, то напугали. Я буду дурно спать. Ни тетушки, ни Paul, муж мой, никогда мне не говорили этого — и
никто. Иван Петрович, управляющий, привозил бумаги, счеты, я слышала, говорили иногда о хлебе, о неурожае. А… о бабах этих… и о ребятишках… никогда.
— Учи, батюшка, —
сказал он, — пока они спят.
Никто не увидит, а завтра будешь знать лучше их: что они в самом деле обижают тебя, сироту!
— A la bonne heure! [В добрый час! (фр.)] —
сказала она, протягивая ему руку, — и если я почувствую что-нибудь, что вы предсказывали, то
скажу вам одним или никогда
никому и ничего не
скажу. Но этого никогда не будет и быть не может! — торопливо добавила она. — Довольно, cousin, вон карета подъехала: это тетушки.
— Ну, добро, посмотрим, посмотрим, —
сказала она, — если не женишься сам, так как хочешь, на свадьбу подари им кружева, что ли: только чтобы
никто не знал, пуще всего Нил Андреич… надо втихомолку…
— Я уж
сказал тебе, что я делаю свое дело и ничего знать не хочу,
никого не трогаю и меня
никто не трогает!
Любила, чтоб к ней губернатор изредка заехал с визитом, чтобы приезжее из Петербурга важное или замечательное лицо непременно побывало у ней и вице-губернаторша подошла, а не она к ней, после обедни в церкви поздороваться, чтоб, когда едет по городу, ни один встречный не проехал и не прошел, не поклонясь ей, чтобы купцы засуетились и бросили прочих покупателей, когда она явится в лавку, чтоб никогда
никто не
сказал о ней дурного слова, чтобы дома все ее слушались, до того чтоб кучера никогда не курили трубки ночью, особенно на сеновале, и чтоб Тараска не напивался пьян, даже когда они могли бы делать это так, чтоб она не узнала.
— Вы морщитесь: не бойтесь, —
сказал Марк, — я не сожгу дома и не зарежу
никого. Сегодня я особенно пью, потому что устал и озяб. Я не пьяница.
— Бабушка хотела посылать за вами, но я просил не давать знать о моем приезде. Когда же вы возвратились? Мне
никто ничего не
сказал.
Никто на это ничего не
сказал.
— Я
никого не боюсь, —
сказала она тихо, — и бабушка знает это и уважает мою свободу. Последуйте и вы ее примеру… Вот мое желание! Только это я и хотела
сказать.
Да если б ты еще был честен, так
никто бы тебя и не корил этим, а ты наворовал денег — внук мой правду
сказал, — и тут, по слабости, терпели тебя, и молчать бы тебе да каяться под конец за темную жизнь.
—
Никто, —
сказала она, зевая и вставая с места.
— Да кто пишет? Ко мне
никто, —
сказала бабушка, — а к Марфеньке недавно из лавки купец письмо прислал…
— Что это им вздумалось? Никогда не беспокоились, а сегодня!.. Вы бы им
сказали, что напрасно, что я
никого не прошу беспокоиться обо мне.
—
Никто! Я выдумала, я
никого не люблю, письмо от попадьи! — равнодушно
сказала она, глядя на него, как он в волнении глядел на нее воспаленными глазами, и ее глаза мало-помалу теряли свой темный бархатный отлив, светлели и, наконец, стали прозрачны. Из них пропала мысль, все, что в ней происходило, и прочесть в них было нечего.
— Всякий, Вера. И тебе повторю то же, что
сказал Марфеньке: люби, не спрашиваясь
никого, достоин ли он, нет ли — смело иди…
— Я
никого не люблю, —
сказала она громко, — я выдумала, так, от скуки…
— Это я, — тихо
сказала она, — вы здесь, Борис Павлович? Вас спрашивают, пожалуйте поскорей, людей в прихожей
никого нет. Яков ко всенощной пошел, а Егорку за рыбой на Волгу послали… Я одна там с Пашуткой.
— Вон оно что! —
сказала она и задумалась, потом вздохнула. — Да, в этой твоей аллегории есть и правда. Этих ключей она не оставляет
никому. А лучше, если б и они висели на поясе у бабушки!
Она пришла в экстаз, не знала, где его посадить, велела подать прекрасный завтрак, холодного шампанского, чокалась с ним и сама цедила по капле в рот вино, вздыхала, отдувалась, обмахивалась веером. Потом позвала горничную и хвастливо
сказала, что она
никого не принимает; вошел человек в комнату, она повторила то же и велела опустить шторы даже в зале.
— Да, мне там было хорошо, —
сказала она, глядя в сторону рассеянно, —
никто меня не допрашивал, не подозревал… так тихо, покойно…
— А я смею! — задорно
сказала Марфенька. — Вы нечестный: вы заставили бедную девушку высказать поневоле, чего она
никому, даже Богу, отцу Василью, не высказала бы… А теперь, Боже мой, какой срам!
—
Никто не боится! —
сказала она, выходя нехотя и стараясь не глядеть на Райского.
Однако она бабушке не
сказала ни слова, а рассказала только своей приятельнице, Наталье Ивановне, обязав ее тоже
никому не говорить.
— Да, лучше оставим, —
сказала и она решительно, — а я слепо
никому и ничему не хочу верить, не хочу! Вы уклоняетесь от объяснений, тогда как я только вижу во сне и наяву, чтоб между нами не было никакого тумана, недоразумений, чтоб мы узнали друг друга и верили… А я не знаю вас и… не могу верить!
«А! вот и пробный камень. Это сама бабушкина „судьба“ вмешалась в дело и требует жертвы, подвига — и я его совершу. Через три дня видеть ее опять здесь… О, какая нега! Какое солнце взойдет над Малиновкой! Нет, убегу! Чего мне это стоит,
никто не знает! И ужели не найду награды, потерянного мира? Скорей, скорей прочь…» —
сказал он решительно и кликнул Егора, приказав принести чемодан.
— Что? разве вам не
сказали? Ушла коза-то! Я обрадовался, когда услыхал, шел поздравить его, гляжу — а на нем лица нет! Глаза помутились,
никого не узнаёт. Чуть горячка не сделалась, теперь, кажется, проходит. Чем бы плакать от радости, урод убивается горем! Я лекаря было привел, он прогнал, а сам ходит, как шальной… Теперь он спит, не мешайте. Я уйду домой, а вы останьтесь, чтоб он чего не натворил над собой в припадке тупоумной меланхолии.
Никого не слушает — я уж хотел побить его…
— Страсти без бурь нет, или это не страсть! —
сказала она. — А кроме честности или нечестности, другого разлада, других пропастей разве не бывает? — спросила она после некоторого молчания. — Ну вот, я люблю, меня любят:
никто не обманывает. А страсть рвет меня… Научите же теперь, что мне делать?
— Я шучу! —
сказала она, меняя тон на другой, более искренний. — Я хочу, чтоб вы провели со мной день и несколько дней до вашего отъезда, — продолжала она почти с грустью. — Не оставляйте меня, дайте побыть с вами… Вы скоро уедете — и
никого около меня!
Про Веру
сказали тоже, когда послали ее звать к чаю, что она не придет. А ужинать просила оставить ей, говоря, что пришлет, если захочет есть.
Никто не видал, как она вышла, кроме Райского.
— Я пришла… я знаю… вижю… вы хотите давно
сказать… — шептала Полина Карповна таинственно, — но не решаетесь… Du courage! [Смелей! (фр.)] здесь
никто не видит и не слышит… Espèrez tout… [Можете на все надеяться… (фр.)]
— Ах! — сделала она, — доживу ли я! Ты до завтра как-нибудь… успокой бабушку,
скажи ей что-нибудь… чтоб она ничего не подозревала… не присылала сюда
никого…
— Как первую женщину в целом мире! Если б я смел мечтать, что вы хоть отчасти разделяете это чувство… нет, это много, я не стою… если одобряете его, как я надеялся… если не любите другого, то… будьте моей лесной царицей, моей женой, — и на земле не будет
никого счастливее меня!.. Вот что хотел я
сказать — и долго не смел! Хотел отложить это до ваших именин, но не выдержал и приехал, чтобы сегодня в семейный праздник, в день рождения вашей сестры…
— Вера Васильевна! —
сказал он сдержанным, почти оскорбленным тоном, — я насильно уважать
никого не могу.
— Теперь
никто не нужен! я тут! —
сказала она и устроила себе помещение подле постели Веры.
Но ведь сознательное достижение этой высоты — путем мук, жертв, страшного труда всей жизни над собой — безусловно, без помощи посторонних, выгодных обстоятельств, дается так немногим, что — можно
сказать — почти
никому не дается, а между тем как многие, утомясь, отчаявшись или наскучив битвами жизни, останавливаются на полдороге, сворачивают в сторону и, наконец, совсем теряют из вида задачу нравственного развития и перестают верить в нее.
И вы, и
никто — не остановили меня, не
сказали мне, что я — пластик, язычник, древний грек в искусстве!
Никто не может
сказать — что я не буду один из этих немногих… Во мне слишком богата фантазия. Искры ее, как вы сами говорите, разбросаны в портретах, сверкают даже в моих скудных музыкальных опытах!.. И если не сверкнули в создании поэмы, романа, драмы или комедии, так это потому…»
В последнее мгновение, когда Райский готовился сесть, он оборотился, взглянул еще раз на провожавшую его группу. Он, Татьяна Марковна, Вера и Тушин обменялись взглядом — и в этом взгляде, в одном мгновении, вдруг мелькнул как будто всем им приснившийся, тяжелый полугодовой сон, все вытерпенные ими муки…
Никто не
сказал ни слова. Ни Марфенька, ни муж ее не поняли этого взгляда, — не заметила ничего и толпившаяся невдалеке дворня.