Неточные совпадения
Он
говорил просто, свободно переходя от предмета к предмету, всегда знал обо всем, что делается в мире, в свете и в городе; следил за подробностями войны, если была война, узнавал равнодушно о перемене английского или французского министерства, читал последнюю речь в парламенте и во французской палате депутатов, всегда знал о новой пиесе и о
том, кого зарезали ночью на Выборгской стороне.
— Да, именно — своего рода. Вон у меня в отделении служил помощником Иван Петрович:
тот ни одной чиновнице, ни одной горничной проходу не дает,
то есть красивой, конечно. Всем
говорит любезности, подносит конфекты, букеты: он развит, что ли?
Старик шутил, рассказывал сам направо и налево анекдоты,
говорил каламбуры, особенно любил с сверстниками жить воспоминаниями минувшей молодости и своего времени. Они с восторгом припоминали, как граф Борис или Денис проигрывал кучи золота; терзались
тем, что сами тратили так мало, жили так мизерно; поучали внимательную молодежь великому искусству жить.
— Что делать! Се que femme veut, Dieu le veut! [Чего хочет женщина —
того хочет Бог! (фр.)] Вчера la petite Nini [малютка Нини (фр.).] заказала Виктору обед на ферме: «Хочу,
говорит, подышать свежим воздухом…» Вот и я хочу!..
— О каком обмане, силе, лукавстве
говорите вы? — спросила она. — Ничего этого нет. Никто мне ни в чем не мешает… Чем же виноват предок?
Тем, что вы не можете рассказать своих правил? Вы много раз принимались за это, и все напрасно…
—
Говоря о себе, не ставьте себя наряду со мной, кузина: я урод, я… я… не знаю, что я такое, и никто этого не знает. Я больной, ненормальный человек, и притом я отжил, испортил, исказил… или нет, не понял своей жизни. Но вы цельны, определенны, ваша судьба так ясна, и между
тем я мучаюсь за вас. Меня терзает, что даром уходит жизнь, как река, текущая в пустыне… А
то ли суждено вам природой? Посмотрите на себя…
— Да, а ребятишек бросила дома — они ползают с курами, поросятами, и если нет какой-нибудь дряхлой бабушки дома,
то жизнь их каждую минуту висит на волоске: от злой собаки, от проезжей телеги, от дождевой лужи… А муж ее бьется тут же, в бороздах на пашне, или тянется с обозом в трескучий мороз, чтоб добыть хлеба, буквально хлеба — утолить голод с семьей, и, между прочим, внести в контору пять или десять рублей, которые потом приносят вам на подносе… Вы этого не знаете: «вам дела нет»,
говорите вы…
— Это очень серьезно, что вы мне сказали! — произнесла она задумчиво. — Если вы не разбудили меня,
то напугали. Я буду дурно спать. Ни тетушки, ни Paul, муж мой, никогда мне не
говорили этого — и никто. Иван Петрович, управляющий, привозил бумаги, счеты, я слышала,
говорили иногда о хлебе, о неурожае. А… о бабах этих… и о ребятишках… никогда.
— Я вспомнила в самом деле одну глупость и когда-нибудь расскажу вам. Я была еще девочкой. Вы увидите, что и у меня были и слезы, и трепет, и краска… et tout се que vous aimez tant! [и все, что вы так любите! (фр.)] Но расскажу с
тем, чтобы вы больше о любви, о страстях, о стонах и воплях не
говорили. А теперь пойдемте к тетушкам.
— Кому ты это
говоришь! — перебил Райский. — Как будто я не знаю! А я только и во сне, и наяву вижу, как бы обжечься. И если б когда-нибудь обжегся неизлечимою страстью, тогда бы и женился на
той… Да нет: страсти — или излечиваются, или, если неизлечимы, кончаются не свадьбой. Нет для меня мирной пристани: или горение, или — сон и скука!
Нравственное лицо его было еще неуловимее. Бывали какие-то периоды, когда он «обнимал, по его выражению, весь мир», когда чарующею мягкостью открывал доступ к сердцу, и
те, кому случалось попадать на эти минуты,
говорили, что добрее, любезнее его нет.
Тот нанял ему немца, но, однако ж, решился
поговорить с ним серьезно.
Он услышит оркестр, затвердит
то, что увлекло его, и повторяет мотивы, упиваясь удивлением барышень: он был первый; лучше всех; немец
говорит, что способности у него быстрые, удивительные, но лень еще удивительнее.
Они
говорили между собой односложными словами. Бабушке почти не нужно было отдавать приказаний Василисе: она сама знала все, что надо делать. А если надобилось что-нибудь экстренное, бабушка не требовала, а как будто советовала сделать
то или другое.
И сам Яков только служил за столом, лениво обмахивал веткой мух, лениво и задумчиво менял тарелки и не охотник был
говорить. Когда и барыня спросит его, так он еле ответит, как будто ему было бог знает как тяжело жить на свете, будто гнет какой-нибудь лежал на душе, хотя ничего этого у него не было. Барыня назначила его дворецким за
то только, что он смирен, пьет умеренно,
то есть мертвецки не напивается, и не курит; притом он усерден к церкви.
— Ты ему о деле, а он шалит: пустота какая — мальчик! —
говорила однажды бабушка. — Прыгай да рисуй, а ужо спасибо скажешь, как под старость будет уголок. Еще
то имение-то, бог знает что будет, как опекун управится с ним! а это уж старое, прижилось в нем…
— Разве я тебе не
говорила? Это председатель палаты, важный человек: солидный, умный, молчит все; а если скажет, даром слов не тратит. Его все боятся в городе: что он сказал,
то и свято. Ты приласкайся к нему: он любит пожурить…
Вглядевшись пытливо в каждого профессора, в каждого товарища, как в школе, Райский, от скуки, для развлечения, стал прислушиваться к
тому, что
говорят на лекции.
Maman
говорила, как поразила ее эта сцена, как она чуть не занемогла, как это все заметила кузина Нелюбова и пересказала Михиловым, как
те обвинили ее в недостатке внимания, бранили, зачем принимали бог знает кого.
— Как, Софья Николаевна? Может ли быть? —
говорил Аянов, глядя во все широкие глаза на портрет. — Ведь у тебя был другой;
тот, кажется, лучше: где он?
Его стало грызть нетерпение, которое, при первом неудачном чертеже, перешло в озлобление. Он стер, опять начал чертить медленно, проводя густые, яркие черты, как будто хотел продавить холст. Уже
то отчаяние, о котором
говорил Кирилов, начало сменять озлобление.
— Какая тайна? Что вы! —
говорила она, возвышая голос и делая большие глаза. — Вы употребляете во зло права кузена — вот в чем и вся тайна. А я неосторожна
тем, что принимаю вас во всякое время, без тетушек и папа…
— Вот что значит Олимп! — продолжал он. — Будь вы просто женщина, не богиня, вы бы поняли мое положение, взглянули бы в мое сердце и поступили бы не сурово, а с пощадой, даже если б я был вам совсем чужой. А я вам близок. Вы
говорите, что любите меня дружески, скучаете, не видя меня… Но женщина бывает сострадательна, нежна, честна, справедлива только с
тем, кого любит, и безжалостна ко всему прочему. У злодея под ножом скорее допросишься пощады, нежели у женщины, когда ей нужно закрыть свою любовь и тайну.
— Нет еще, барышня, — сказала
та, — да его бы выкинуть кошкам. Афимья
говорит, что околеет.
— Да как это ты подкрался: караулили, ждали, и всё даром! —
говорила Татьяна Марковна. — Мужики караулили у меня по ночам. Вот и теперь послала было Егорку верхом на большую дорогу, не увидит ли тебя? А Савелья в город — узнать. А ты опять — как тогда! Да дайте же завтракать! Что это не дождешься? Помещик приехал в свое родовое имение, а ничего не готово: точно на станции! Что прежде готово,
то и подавайте.
—
Та совсем дикарка — странная такая у меня. Бог знает в кого уродилась! — серьезно заметила Татьяна Марковна и вздохнула. — Не надоедай же пустяками брату, — обратилась она к Марфеньке, — он устал с дороги, а ты глупости ему показываешь. Дай лучше нам
поговорить о серьезном, об имении.
—
Говорит умно, учит жить, не запоет: ти, ти, ти да
та,
та,
та. Строгий: за дурное осудит! Вот что значит серьезный.
Соперников она учила, что и как
говорить, когда спросят о ней, когда и где были вчера, куда уходили, что шептали, зачем пошли в темную аллею или в беседку, зачем приходил вечером
тот или другой — все.
Но Райский раза три повел его туда. Леонтий не обращал внимания на Ульяну Андреевну и жадно ел, чавкая вслух и думая о другом, и потом робко уходил домой, не
говоря ни с кем, кроме соседа,
то есть Райского.
— Не может быть… —
говорил Леонтий, бросая туда и сюда рассеянные взгляды, — свою бы оставил, а
то нет никакой…
Он слушал, что она
говорила ему, не слыхал, что
говорила другим, и верил только
тому, что видел и слышал от нее.
Он смущался, уходил и сам не знал, что с ним делается. Перед выходом у всех оказалось что-нибудь: у кого колечко, у кого вышитый кисет, не
говоря о
тех знаках нежности, которые не оставляют следа по себе. Иные удивлялись, кто почувствительнее, ударились в слезы, а большая часть посмеялись над собой и друг над другом.
— Нет, нет — не
то, —
говорил, растерявшись, Леонтий. — Ты — артист: тебе картины, статуи, музыка. Тебе что книги? Ты не знаешь, что у тебя тут за сокровища! Я тебе после обеда покажу…
Он
говорил с жаром, и черты лица у самого у него сделались, как у
тех героев, о которых он
говорил.
— На вот, кури скорей, а
то я не лягу, боюсь, —
говорила она.
— Ты, никак, с ума сошел: поучись-ка у бабушки жить. Самонадеян очень. Даст тебе когда-нибудь судьба за это «непременно»! Не
говори этого! А прибавляй всегда: «хотелось бы», «Бог даст, будем живы да здоровы…» А
то судьба накажет за самонадеянность: никогда не выйдет по-твоему…
— Я думаю, —
говорил он не
то Марфеньке, не
то про себя, — во что хочешь веруй: в божество, в математику или в философию, жизнь поддается всему. Ты, Марфенька, где училась?
— А что, Мотька: ведь ты скоро умрешь! —
говорил не
то Егорка, не
то Васька.
— Дьявол, леший, чтоб ему издохнуть! —
говорила она
то плача,
то отвечая на злой хохот дворни хохотом.
— Ну, как хочешь, а я держать тебя не стану, я не хочу уголовного дела в доме. Шутка ли, что попадется под руку,
тем сплеча и бьет! Ведь я
говорила тебе: не женись, а ты все свое, не послушал — и вот!
Только кто с ней
поговорит, поглядит на нее, а она на него, даже кто просто встретит ее,
тот поворотит с своей дороги и пойдет за ней.
Но ей до смерти хотелось, чтоб кто-нибудь был всегда в нее влюблен, чтобы об этом знали и
говорили все в городе, в домах, на улице, в церкви,
то есть что кто-нибудь по ней «страдает», плачет, не спит, не ест, пусть бы даже это была неправда.
— И я ему тоже
говорила! — заметила Татьяна Марковна, — да нынче бабушек не слушают. Нехорошо, Борис Павлович, ты бы съездил хоть к Нилу Андреичу: уважил бы старика. А
то он не простит. Я велю вычистить и вымыть коляску…
А как мы живем: делаем ли хоть половину
того, что он велит? — внушительно
говорила она.
— Выйти замуж? Да, вы мне
говорили, и бабушка часто намекает на
то же, но…
— Вы обреетесь, да? А
то Нил Андреич увидит — рассердится. Он терпеть не может бороды:
говорит, что только революционеры носят ее.
Она молча слушала и задумчиво шла подле него, удивляясь его припадку, вспоминая, что он перед
тем за час
говорил другое, и не знала, что подумать.
— Я ошибся: не про тебя
то, что
говорил я. Да, Марфенька, ты права: грех хотеть
того, чего не дано, желать жить, как живут эти барыни, о которых в книгах пишут. Боже тебя сохрани меняться, быть другою! Люби цветы, птиц, занимайся хозяйством, ищи веселого окончания и в книжках, и в своей жизни…
— Вы тоже, может быть, умны… —
говорил Марк, не
то серьезно, не
то иронически и бесцеремонно глядя на Райского, — я еще не знаю, а может быть, и нет, а что способны, даже талантливы, — это я вижу, — следовательно, больше вас имею права спросить, отчего же вы ничего не делаете?
— Как не верить: ими,
говорят, вымощен ад. Нет, вы ничего не сделаете, и не выйдет из вас ничего, кроме
того, что вышло,
то есть очень мало. Много этаких у нас было и есть: все пропали или спились с кругу. Я еще удивляюсь, что вы не пьете: наши художники обыкновенно кончают этим. Это всё неудачники!