Неточные совпадения
Аммос Федорович. Нет, этого уже невозможно выгнать: он
говорит, что в детстве мамка его ушибла, и с
тех пор от него отдает немного водкою.
Хлестаков. Да к чему же
говорить? я и без
того их знаю.
Городничий. Я здесь напишу. (Пишет и в
то же время
говорит про себя.)А вот посмотрим, как пойдет дело после фриштика да бутылки толстобрюшки! Да есть у нас губернская мадера: неказиста на вид, а слона повалит с ног. Только бы мне узнать, что он такое и в какой мере нужно его опасаться. (Написавши, отдает Добчинскому, который подходит к двери, но в это время дверь обрывается и подслушивавший с другой стороны Бобчинский летит вместе с нею на сцену. Все издают восклицания. Бобчинский подымается.)
Городничий (с неудовольствием).А, не до слов теперь! Знаете ли, что
тот самый чиновник, которому вы жаловались, теперь женится на моей дочери? Что? а? что теперь скажете? Теперь я вас… у!.. обманываете народ… Сделаешь подряд с казною, на сто тысяч надуешь ее, поставивши гнилого сукна, да потом пожертвуешь двадцать аршин, да и давай тебе еще награду за это? Да если б знали, так бы тебе… И брюхо сует вперед: он купец; его не тронь. «Мы,
говорит, и дворянам не уступим». Да дворянин… ах ты, рожа!
Городничий. Там купцы жаловались вашему превосходительству. Честью уверяю, и наполовину нет
того, что они
говорят. Они сами обманывают и обмеривают народ. Унтер-офицерша налгала вам, будто бы я ее высек; она врет, ей-богу врет. Она сама себя высекла.
Купцы. Ей-богу! такого никто не запомнит городничего. Так все и припрятываешь в лавке, когда его завидишь.
То есть, не
то уж
говоря, чтоб какую деликатность, всякую дрянь берет: чернослив такой, что лет уже по семи лежит в бочке, что у меня сиделец не будет есть, а он целую горсть туда запустит. Именины его бывают на Антона, и уж, кажись, всего нанесешь, ни в чем не нуждается; нет, ему еще подавай:
говорит, и на Онуфрия его именины. Что делать? и на Онуфрия несешь.
Осип (выходит и
говорит за сценой).Эй, послушай, брат! Отнесешь письмо на почту, и скажи почтмейстеру, чтоб он принял без денег; да скажи, чтоб сейчас привели к барину самую лучшую тройку, курьерскую; а прогону, скажи, барин не плотит: прогон, мол, скажи, казенный. Да чтоб все живее, а не
то, мол, барин сердится. Стой, еще письмо не готово.
Говорят, что я им солоно пришелся, а я, вот ей-богу, если и взял с иного,
то, право, без всякой ненависти.
Городничий. И не рад, что напоил. Ну что, если хоть одна половина из
того, что он
говорил, правда? (Задумывается.)Да как же и не быть правде? Подгулявши, человек все несет наружу: что на сердце,
то и на языке. Конечно, прилгнул немного; да ведь не прилгнувши не говорится никакая речь. С министрами играет и во дворец ездит… Так вот, право, чем больше думаешь… черт его знает, не знаешь, что и делается в голове; просто как будто или стоишь на какой-нибудь колокольне, или тебя хотят повесить.
Хлестаков, молодой человек лет двадцати трех, тоненький, худенький; несколько приглуповат и, как
говорят, без царя в голове, — один из
тех людей, которых в канцеляриях называют пустейшими.
Говорит и действует без всякого соображения. Он не в состоянии остановить постоянного внимания на какой-нибудь мысли. Речь его отрывиста, и слова вылетают из уст его совершенно неожиданно. Чем более исполняющий эту роль покажет чистосердечия и простоты,
тем более он выиграет. Одет по моде.
Городничий. Да я так только заметил вам. Насчет же внутреннего распоряжения и
того, что называет в письме Андрей Иванович грешками, я ничего не могу сказать. Да и странно
говорить: нет человека, который бы за собою не имел каких-нибудь грехов. Это уже так самим богом устроено, и волтерианцы напрасно против этого
говорят.
Марья Антоновна. Право, маменька, все смотрел. И как начал
говорить о литературе,
то взглянул на меня, и потом, когда рассказывал, как играл в вист с посланниками, и тогда посмотрел на меня.
«Он,
говорит, вор; хоть он теперь и не украл, да все равно,
говорит, он украдет, его и без
того на следующий год возьмут в рекруты».
Осип. Да, хорошее. Вот уж на что я, крепостной человек, но и
то смотрит, чтобы и мне было хорошо. Ей-богу! Бывало, заедем куда-нибудь: «Что, Осип, хорошо тебя угостили?» — «Плохо, ваше высокоблагородие!» — «Э, —
говорит, — это, Осип, нехороший хозяин. Ты,
говорит, напомни мне, как приеду». — «А, — думаю себе (махнув рукою), — бог с ним! я человек простой».
Пришел солдат с медалями,
Чуть жив, а выпить хочется:
— Я счастлив! —
говорит.
«Ну, открывай, старинушка,
В чем счастие солдатское?
Да не таись, смотри!»
— А в
том, во-первых, счастие,
Что в двадцати сражениях
Я был, а не убит!
А во-вторых, важней
того,
Я и во время мирное
Ходил ни сыт ни голоден,
А смерти не дался!
А в-третьих — за провинности,
Великие и малые,
Нещадно бит я палками,
А хоть пощупай — жив!
«Скажи, служивый, рано ли
Начальник просыпается?»
— Не знаю. Ты иди!
Нам
говорить не велено! —
(Дала ему двугривенный).
На
то у губернатора
Особый есть швейцар. —
«А где он? как назвать его?»
— Макаром Федосеичем…
На лестницу поди! —
Пошла, да двери заперты.
Присела я, задумалась,
Уж начало светать.
Пришел фонарщик с лестницей,
Два тусклые фонарика
На площади задул.
Простаков.
То правда, братец: весь околоток
говорит, что ты мастерски оброк собираешь.
Правдин. А кого он невзлюбит,
тот дурной человек. (К Софье.) Я и сам имею честь знать вашего дядюшку. А, сверх
того, от многих слышал об нем
то, что вселило в душу мою истинное к нему почтение. Что называют в нем угрюмостью, грубостью,
то есть одно действие его прямодушия. Отроду язык его не
говорил да, когда душа его чувствовала нет.
— И так это меня обидело, — продолжала она, всхлипывая, — уж и не знаю как!"За что же, мол, ты бога-то обидел?" —
говорю я ему. А он не
то чтобы что, плюнул мне прямо в глаза:"Утрись,
говорит, может, будешь видеть", — и был таков.
Прыщ был уже не молод, но сохранился необыкновенно. Плечистый, сложенный кряжем, он всею своею фигурой так, казалось, и
говорил: не смотрите на
то, что у меня седые усы: я могу! я еще очень могу! Он был румян, имел алые и сочные губы, из-за которых виднелся ряд белых зубов; походка у него была деятельная и бодрая, жест быстрый. И все это украшалось блестящими штаб-офицерскими эполетами, которые так и играли на плечах при малейшем его движении.
— Не к
тому о сем
говорю! — объяснился батюшка, — однако и о нижеследующем не излишне размыслить: паства у нас равнодушная, доходы малые, провизия дорогая… где пастырю-то взять, господин бригадир?
— Валом валит солдат! —
говорили глуповцы, и казалось им, что это люди какие-то особенные, что они самой природой созданы для
того, чтоб ходить без конца, ходить по всем направлениям. Что они спускаются с одной плоской возвышенности для
того, чтобы лезть на другую плоскую возвышенность, переходят через один мост для
того, чтобы перейти вслед за
тем через другой мост. И еще мост, и еще плоская возвышенность, и еще, и еще…
Тем не менее,
говоря сравнительно, жить было все-таки легко, и эта легкость в особенности приходилась по нутру так называемым смердам.
Базары опустели, продавать было нечего, да и некому, потому что город обезлюдел. «Кои померли, —
говорит летописец, — кои, обеспамятев, разбежались кто куда». А бригадир между
тем все не прекращал своих беззаконий и купил Аленке новый драдедамовый [Драдедамовый — сделанный из особого тонкого шерстяного драпа (от франц. «drap des dames»).] платок. Сведавши об этом, глуповцы опять встревожились и целой громадой ввалили на бригадиров двор.
— Что же! пущай дурья порода натешится! —
говорил он себе в утешение, — кому от
того убыток!
— Погоди. И за
те твои бессовестные речи судил я тебя, Ионку, судом скорым, и присудили тако: книгу твою, изодрав, растоптать (
говоря это, Бородавкин изодрал и растоптал), с тобой же самим, яко с растлителем добрых нравов, по предварительной отдаче на поругание, поступить, как мне, градоначальнику, заблагорассудится.
С своей стороны, Дмитрий Прокофьев, вместо
того чтоб смириться да полегоньку бабу вразумить, стал
говорить бездельные слова, а Аленка, вооружась ухватом, гнала инвалидов прочь и на всю улицу орала...
— Ужли, братцы, всамделе такая игра есть? —
говорили они промеж себя, но так тихо, что даже Бородавкин, зорко следивший за направлением умов, и
тот ничего не расслышал.
— Слушаем, батюшка Петр Петрович! —
говорили проученные глуповцы; но про себя думали:"Господи!
того гляди, опять город спалит!"
Так, например, он
говорит, что на первом градоначальнике была надета
та самая голова, которую выбросил из телеги посланный Винтергальтера и которую капитан-исправник приставил к туловищу неизвестного лейб-кампанца; на втором же градоначальнике была надета прежняя голова, которую наскоро исправил Байбаков, по приказанию помощника городничего, набивши ее, по ошибке, вместо музыки вышедшими из употребления предписаниями.
Чем далее лилась песня,
тем ниже понуривались головы головотяпов. «Были между ними, —
говорит летописец, — старики седые и плакали горько, что сладкую волю свою прогуляли; были и молодые, кои
той воли едва отведали, но и
те тоже плакали. Тут только познали все, какова такова прекрасная воля есть». Когда же раздались заключительные стихи песни...
Слобода смолкла, но никто не выходил."Чаяли стрельцы, —
говорит летописец, — что новое сие изобретение (
то есть усмирение посредством ломки домов), подобно всем прочим, одно мечтание представляет, но недолго пришлось им в сей сладкой надежде себя утешать".
Выступили вперед два свидетеля: отставной солдат Карапузов да слепенькая нищенка Маремьянушка."И было
тем свидетелям дано за ложное показание по пятаку серебром", —
говорит летописец, который в этом случае явно становится на сторону угнетенного Линкина.
Человеческая жизнь — сновидение,
говорят философы-спиритуалисты, [Спиритуали́зм — реакционное идеалистическое учение, признающее истинной реальностью дух, а не материю.] и если б они были вполне логичны,
то прибавили бы: и история — тоже сновидение.
— Нет, сердце
говорит, но вы подумайте: вы, мужчины, имеете виды на девушку, вы ездите в дом, вы сближаетесь, высматриваете, выжидаете, найдете ли вы
то, что вы любите, и потом, когда вы убеждены, что любите, вы делаете предложение…
Осматривание достопримечательностей, не
говоря о
том, что всё уже было видено, не имело для него, как для Русского и умного человека,
той необъяснимой значительности, которую умеют приписывать этому делу Англичане.
После помазания больному стало вдруг гораздо лучше. Он не кашлял ни разу в продолжение часа, улыбался, целовал руку Кити, со слезами благодаря ее, и
говорил, что ему хорошо, нигде не больно и что он чувствует аппетит и силу. Он даже сам поднялся, когда ему принесли суп, и попросил еще котлету. Как ни безнадежен он был, как ни очевидно было при взгляде на него, что он не может выздороветь, Левин и Кити находились этот час в одном и
том же счастливом и робком, как бы не ошибиться, возбуждении.
— Куда ж торопиться? Посидим. Как ты измок однако! Хоть не ловится, но хорошо. Всякая охота
тем хороша, что имеешь дело с природой. Ну, что зa прелесть эта стальная вода! — сказал он. — Эти берега луговые, — продолжал он, — всегда напоминают мне загадку, — знаешь? Трава
говорит воде: а мы пошатаемся, пошатаемся.
Он, как Алексей
говорит, один из
тех людей, которые очень приятны, если их принимать за
то, чем они хотят казаться, et puis, il est comme il faut, [и затем — он порядочен,] как
говорит княжна Варвара.
Он приписывал это своему достоинству, не зная
того, что Метров, переговорив со всеми своими близкими, особенно охотно
говорил об этом предмете с каждым новым человеком, да и вообще охотно
говорил со всеми о занимавшем его, неясном еще ему самому предмете.
«Не торопиться и ничего не упускать»,
говорил себе Левин, чувствуя всё больший и больший подъем физических сил и внимания ко всему
тому, что предстояло сделать.
Само собою разумеется, что он не
говорил ни с кем из товарищей о своей любви, не проговаривался и в самых сильных попойках (впрочем, он никогда не бывал так пьян, чтобы терять власть над собой) и затыкал рот
тем из легкомысленных товарищей, которые пытались намекать ему на его связь.
Он
говорил то самое, что предлагал Сергей Иванович; но, очевидно, он ненавидел его и всю его партию, и это чувство ненависти сообщилось всей партии и вызвало отпор такого же, хотя и более приличного озлобления с другой стороны. Поднялись крики, и на минуту всё смешалось, так что губернский предводитель должен был просить о порядке.
— Я не знаю, — отвечал он, не думая о
том, что
говорит. Мысль о
том, что если он поддастся этому ее тону спокойной дружбы,
то он опять уедет ничего не решив, пришла ему, и он решился возмутиться.
— Я не знаю, — отвечал Вронский, — отчего это во всех Москвичах, разумеется, исключая
тех, с кем
говорю, — шутливо вставил он, — есть что-то резкое. Что-то они всё на дыбы становятся, сердятся, как будто всё хотят дать почувствовать что-то…
— Я, напротив, полагаю, что эти два вопроса неразрывно связаны, — сказал Песцов, — это ложный круг. Женщина лишена прав по недостатку образования, а недостаток образования происходит от отсутствия прав. — Надо не забывать
того, что порабощение женщин так велико и старо, что мы часто не хотим понимать
ту пучину, которая отделяет их от нас, —
говорил он.
— Постойте, постойте, я знаю, что девятнадцать, —
говорил Левин, пересчитывая во второй раз неимеющих
того значительного вида, какой они имели, когда вылетали, скрючившихся и ссохшихся, с запекшеюся кровью, со свернутыми на бок головками, дупелей и бекасов.
Это важно»,
говорил себе Сергей Иванович, чувствуя вместе с
тем, что это соображение для него лично не могло иметь никакой важности, а разве только портило в глазах других людей его поэтическую роль.
Он сказал это, но теперь, обдумывая, он видел ясно, что лучше было бы обойтись без этого; и вместе с
тем,
говоря это себе, боялся — не дурно ли это?
Либеральная партия
говорила или, лучше, подразумевала, что религия есть только узда для варварской части населения, и действительно, Степан Аркадьич не мог вынести без боли в ногах даже короткого молебна и не мог понять, к чему все эти страшные и высокопарные слова о
том свете, когда и на этом жить было бы очень весело.