Неточные совпадения
Я немотно смотрел на него, как будто он уже сделал
то, что обещал, а он все
говорил тихонько, гнусаво, глядя на свой сапог и попыхивая голубым дымом.
— Не я, а старший приказчик, — объяснил он мне строго, — я только помогаю ему. Он
говорит — услужи! Я должен слушаться, а
то он мне пакость устроит. Хозяин! Он сам вчерашний приказчик, он все понимает. А ты молчи!
Говоря, он смотрел в зеркало и поправлял галстук
теми же движениями неестественно растопыренных пальцев, как это делал старший приказчик.
Вскоре я тоже всеми силами стремился как можно чаще видеть хромую девочку,
говорить с нею или молча сидеть рядом, на лавочке у ворот, — с нею и молчать было приятно. Была она чистенькая, точно птица пеночка, и прекрасно рассказывала о
том, как живут казаки на Дону; там она долго жила у дяди, машиниста маслобойни, потом отец ее, слесарь, переехал в Нижний.
И простейшими словами объясняла нам, что значит «баловать».
Говорила она красиво, одухотворенно, и я хорошо понял, что не следует трогать цветы, пока они не распустились, а
то не быть от них ни запаху, ни ягод.
«Баловать» не хотелось, но это не мешало мне и Людмиле
говорить о
том, о чем принято молчать.
Говорили, конечно, по необходимости, ибо отношения полов в их грубой форме слишком часто и назойливо лезли в глаза, слишком обижали нас.
Чем ближе лес,
тем оживленнее дед; потягивая воздух носом, покрякивая, он
говорит вначале отрывисто, невнятно, потом, словно пьянея, весело и красиво...
И, кланяясь черной земле, пышно одетой в узорчатую ризу трав, она
говорит о
том, как однажды бог, во гневе на людей, залил землю водою и потопил все живое.
— А премилая мать его собрала заране все семена в лукошко, да и спрятала, а после просит солнышко: осуши землю из конца в конец, за
то люди тебе славу споют! Солнышко землю высушило, а она ее спрятанным зерном и засеяла. Смотрит господь: опять обрастает земля живым — и травами, и скотом, и людьми!.. Кто это,
говорит, наделал против моей воли? Тут она ему покаялась, а господу-то уж и самому жалко было видеть землю пустой, и
говорит он ей: это хорошо ты сделала!
— Надо будет переменить квартиру, а
то — черт знает что! —
говорил хозяин.
Они обе
то и дело жаловались на меня хозяину, а хозяин
говорил мне строго...
Когда на пароход является податливая, разбитная пассажирка, он ходит около нее как-то особенно робко и пугливо, точно нищий,
говорит с нею слащаво и жалобно, на губах у него появляется мыльная пена, он
то и дело слизывает ее быстрым движением поганого языка.
— Призывает
того солдата полковой командир, спрашивает: «Что тебе
говорил поручик?» Так он отвечает все, как было, — солдат обязан отвечать правду. А поручик посмотрел на него, как на стену, и отвернулся, опустил голову. Да…
Эта постоянная смена людей ничего не изменяет в жизни парохода, — новые пассажиры будут
говорить о
том же, о чем
говорили ушедшие: о земле, о работе, о боге, о бабах, и
теми же словами.
Я рассказываю ей, как жил на пароходе, и смотрю вокруг. После
того, что я видел, здесь мне грустно, я чувствую себя ершом на сковороде. Бабушка слушает молча и внимательно, так же, как я люблю слушать ее, и, когда я рассказал о Смуром, она, истово перекрестясь,
говорит...
Казак с великим усилием поднимал брови, но они вяло снова опускались. Ему было жарко, он расстегнул мундир и рубаху, обнажив шею. Женщина, спустив платок с головы на плечи, положила на стол крепкие белые руки, сцепив пальцы докрасна. Чем больше я смотрел на них,
тем более он казался мне провинившимся сыном доброй матери; она что-то
говорила ему ласково и укоризненно, а он молчал смущенно, — нечем было ответить на заслуженные упреки.
Сидоров, тощий и костлявый туляк, был всегда печален,
говорил тихонько, кашлял осторожно, глаза его пугливо горели, он очень любил смотреть в темные углы; рассказывает ли что-нибудь вполголоса, или сидит молча, но всегда смотрит в
тот угол, где темнее.
Я пишу что-то, уже не слушая шепот Сидорова, пишу о
том, как скучно и обидно жить, а он, вздыхая,
говорит мне...
Маленькая закройщица считалась во дворе полоумной,
говорили, что она потеряла разум в книгах, дошла до
того, что не может заниматься хозяйством, ее муж сам ходит на базар за провизией, сам заказывает обед и ужин кухарке, огромной нерусской бабе, угрюмой, с одним красным глазом, всегда мокрым, и узенькой розовой щелью вместо другого. Сама же барыня —
говорили о ней — не умеет отличить буженину от телятины и однажды позорно купила вместо петрушки — хрен! Вы подумайте, какой ужас!
— Про
то запрещено
говорить…
Хозяин покраснел, зашаркал ногами и стал что-то тихо
говорить доктору, а
тот, глядя через голову его, кратко отвечал...
Надоела «любовь», о которой все мужчины и женщины
говорили одними и
теми же словами.
— Нет, зачем я буду молчать! Нет, голубчик, иди-ка, иди! Я
говорю — иди! А
то я к барину пойду, он тебя заставит…
Когда его ругают или он слушает чей-либо интересный рассказ, губы его шевелятся, точно он повторяет про себя
то, что слышит, или тихонько продолжает
говорить свое.
Он
говорит: «Валяй, ну,
говорит, если еще хуже буде — я
те кости в дробь истолку!» В двое суток я ему дело наладил — удивляется квартальный, кричит: «Ах ты, дурак, болван!
Ко мне подозрительно ласково относится буфетчица, — утром я должен подавать ей умываться, хотя это обязанность второклассной горничной Луши, чистенькой и веселой девушки. Когда я стою в тесной каюте, около буфетчицы, по пояс голой, и вижу ее желтое тело, дряблое, как перекисшее тесто, вспоминается литое, смуглое тело Королевы Марго, и — мне противно. А буфетчица все
говорит о чем-то,
то жалобно и ворчливо,
то сердито и насмешливо.
— А на што? Бабу я и так завсегда добуду, это, слава богу, просто… Женатому надо на месте жить, крестьянствовать, а у меня — земля плохая, да и мало ее, да и
ту дядя отобрал. Воротился брательник из солдат, давай с дядей спорить, судиться, да — колом его по голове. Кровь пролил. Его за это — в острог на полтора года, а из острога — одна дорога, — опять в острог. А жена его утешная молодуха была… да что
говорить! Женился — значит, сиди около своей конуры хозяином, а солдат — не хозяин своей жизни.
Я знаю много стихов на память, кроме
того, у меня есть толстая тетрадь, где записано любимое. Читаю ему «Руслана», он слушает неподвижно, слепой и немой, сдерживая хрипящее дыхание, потом
говорит негромко...
Я рассказываю
теми краткими словами, как рассказывала мне Королева Марго. Яков слушает, потом спокойно
говорит...
Зимою торговля слабая, и в глазах торгашей нет
того настороженного, хищного блеска, который несколько красит, оживляет их летом. Тяжелые шубы, стесняя движения, пригибают людей к земле;
говорят купцы лениво, а когда сердятся — спорят; я думаю, что они делают это нарочно, лишь бы показать друг другу — мы живы!
Эта 103-я статья чаще всего являлась
темой их бесед, но они
говорили о ней спокойно, как о чем-то неизбежном, вроде морозов зимою.
Увлекаясь, он забывал, что перед ним мальчишка, крепкой рукою брал меня за кушак и,
то подтягивая к себе,
то отталкивая,
говорил красиво, взволнованный, горячо и молодо...
Те, о ком
говорят, незаметно исчезли. Жихарев явится в мастерскую дня через два-три, сходит в баню и недели две будет работать в своем углу молча, важный, всем чужой.
С ним было легко, просто. Когда он не знал чего-либо,
то откровенно
говорил...
Я скоро понял, что все эти люди видели и знают меньше меня; почти каждый из них с детства был посажен в тесную клетку мастерства и с
той поры сидит в ней. Из всей мастерской только Жихарев был в Москве, о которой он
говорил внушительно и хмуро...
Он вплоть до ужина беспокойно и несвойственно ему вертелся на табурете, играл пальцами и непонятно
говорил о демоне, о женщинах и Еве, о рае и о
том, как грешили святые.
Позднее, прислушавшись к их беседам, я узнал, что они
говорят по ночам о
том же, о чем люди любят
говорить и днем: о боге, правде, счастье, о глупости и хитрости женщин, о жадности богатых и о
том, что вся жизнь запутана, непонятна.
Все эти речи, освещая предо мною жизнь, открывали за нею какую-то унылую пустоту, и в этой пустоте, точно соринки в воде пруда при ветре, бестолково и раздраженно плавают люди,
те самые, которые
говорят, что такая толкотня бессмысленна и обижает их.
Часто
говорили о
том, что надо переменить половицу, а дыра становилась все шире, в дни вьюг из нее садило, как из трубы, люди простужались, кашляли.
— Кто ты есть? —
говорил он, играя пальцами, приподняв брови. — Не больше как мальчишка, сирота, тринадцати годов от роду, а я — старше тебя вчетверо почти и хвалю тебя, одобряю за
то, что ты ко всему стоишь не боком, а лицом! Так и стой всегда, это хорошо!
В лавке становилось все труднее, я прочитал все церковные книги, меня уже не увлекали более споры и беседы начетчиков, —
говорили они всё об одном и
том же. Только Петр Васильев по-прежнему привлекал меня своим знанием темной человеческой жизни, своим умением
говорить интересно и пылко. Иногда мне думалось, что вот таков же ходил по земле пророк Елисей, одинокий и мстительный.
Но каждый раз, когда я
говорил со стариком откровенно о людях, о своих думах, он, благожелательно выслушав меня, передавал сказанное мною приказчику, а
тот или обидно высмеивал меня, или сердито ругал.
— Конечно, надо испробовать и
то и это, —
говорил Жихарев, желтый с похмелья. — А лучше, сразу да покрепче зацепиться за одно что-нибудь…
Он рассказывает не мне, а себе самому. Если бы он молчал,
говорил бы я, — в этой тишине и пустоте необходимо
говорить, петь, играть на гармонии, а
то навсегда заснешь тяжким сном среди мертвого города, утонувшего в серой, холодной воде.
Они много
говорили о барышнях, влюблялись
то в одну,
то в другую, пытались сочинять стихи; нередко в этом деле требовалась моя помощь, я охотно упражнялся в стихосложении, легко находил рифмы, но почему-то стихи у меня всегда выходили юмористическими, а барышню Птицыну, которой чаще других назначались стихотворения, я обязательно сравнивал с овощами — с луковицей.
Горбатый Ефимушка казался тоже очень добрым и честным, но всегда — смешным, порою — блаженным, даже безумным, как тихий дурачок. Он постоянно влюблялся в разных женщин и обо всем
говорил одними и
теми же словами...
Кончалось это
тем, что во время паужина или после шабаша он, покачивая тяжелой, угловатой головою,
говорил товарищам изумленно...
Кроме женщин, Ефимушка ни о чем не
говорит, и работник он неровный —
то работает отлично, споро,
то у него не ладится, деревянный молоток клеплет гребни лениво, небрежно, оставляя свищи. От него всегда пахнет маслом, ворванью; но у него есть свой запах, здоровый и приятный, он напоминает запах свежесрубленного дерева.
Я вспомнил, что вот так же
говорил о господах извозчик Петр, который зарезался, и мне было очень неприятно, что мысли Осипа совпадают с мыслями
того злого старика.
Говорил он долго, ложился и снова вскакивал, разбрасывая тихонько свои складные прибаутки, во
тьме и тишине.