Неточные совпадения
— Батюшка боярин, — сказал он, — оно тово, может быть, этот молодец и правду
говорит: неравно староста отпустит этих разбойников. А уж коли ты их, по мягкосердечию твоему, от петли помиловал, за что бог и тебя, батюшка, не оставит,
то дозволь, по крайности, перед отправкой-то, на всяк случай, влепить им по полсотенке плетей, чтоб вперед-то не душегубствовали, тетка их подкурятина!
«Прости, князь,
говорил ему украдкою этот голос, я буду за тебя молиться!..» Между
тем незнакомцы продолжали петь, но слова их не соответствовали размышлениям боярина.
У кого была какая вражда,
тот и давай доводить на недруга, будто он слова про царя
говорил, будто хана или короля подымает.
Долго
говорил он с нами; корил нас в небывалых изменах, высчитывал нам наши вины, которых мы не ведали за собою, и наконец сказал, что я-де только по упросу богомольцев моих, епископов, беру паки мои государства, но и
то на уговоре.
И
те города и улицы и свою особную стражу называю,
говорит, опричниной, а все достальное —
то земщина.
И на
том,
говорит, беру мои государства!
Они с ним
говорили как с равным и не оказывали ему особенной почтительности; но когда он подходил к какому-нибудь кружку,
то кружок раздвигался, а сидевшие на лавках вставали и уступали ему место.
Со всем
тем, когда Иоанн взирал милостиво, взгляд его еще был привлекателен. Улыбка его очаровывала даже
тех, которые хорошо его знали и гнушались его злодеяниями. С такою счастливою наружностью Иоанн соединял необыкновенный дар слова. Случалось, что люди добродетельные, слушая царя, убеждались в необходимости ужасных его мер и верили, пока он
говорил, справедливости его казней.
Вот встал Иван Васильевич, да и
говорит: «Подайте мне мой лук, и я не хуже татарина попаду!» А татарин-то обрадовался: «Попади, бачка-царь! —
говорит, — моя пошла тысяча лошадей табун, а твоя что пошла?» —
то есть, по-нашему, во что ставишь заклад свой?
— Надёжа-государь! — отвечал стремянный с твердостию, — видит бог, я
говорю правду. А казнить меня твоя воля; не боюся я смерти, боюся кривды, и в
том шлюсь на целую рать твою!
Голос Иоанна был умерен, но взор его
говорил, что он в сердце своем уже решил участь князя и что беда ожидает
того, чей приговор окажется мягче его собственного.
— Так это ты, Максимушка, охаиваешь суд мой, — сказал Иоанн, посматривая с недоброю улыбкой
то на отца,
то на сына. — Ну,
говори, Максимушка, почему суд мой тебе не по сердцу?
— Ну, что, батюшка? — сказала Онуфревна, смягчая свой голос, — что с тобой сталось? Захворал, что ли? Так и есть, захворал! Напугала же я тебя! Да нужды нет, утешься, батюшка, хоть и велики грехи твои, а благость-то божия еще больше! Только покайся, да вперед не греши. Вот и я молюсь, молюсь о тебе и денно и нощно, а теперь и
того боле стану молиться. Что тут
говорить? Уж лучше сама в рай не попаду, да тебя отмолю!
— Молчи! —
говорила она наконец, — молчи, не
то Малюта услышит!
— Вишь, медведь! —
говорили те, которые успевали отскочить в сторону.
— Скажи, Борис Федорыч, —
говорил Серебряный, — что сталось с царем сею ночью? с чего поднялась вся Слобода на полунощницу? Аль
то у вас часто бывает?
— Великий государь наш, — сказал он, — часто жалеет и плачет о своих злодеях и часто молится за их души. А что он созвал нас на молитву ночью,
тому дивиться нечего. Сам Василий Великий во втором послании к Григорию Назианзину
говорит: что другим утро,
то трудящимся в благочестии полунощь. Среди ночной тишины, когда ни очи, ни уши не допускают в сердце вредительного, пристойно уму человеческому пребывать с богом!
— Так, Борис Федорыч, когда ты
говоришь, оно выходит гладко, а на деле не
то. Опричники губят и насилуют земщину хуже татар. Нет на них никакого суда. Вся земля от них гибнет! Ты бы сказал царю. Он бы тебе поверил!
Что делал царь во все это время? Послушаем, что
говорит песня и как она выражает народные понятия
того века.
— Господи! —
говорили, крестясь,
те из них, мимо которых скакал Вяземский с своими холопами, — господи, помилуй нас! пронеси беду мимо!
— Наговорная? Слышите, ребята, я
говорил, наговорная. А
то как бы ему одному семерых посечь!
— Тише, Галка, полно
те фыркать, —
говорил он, трепля лошадь по крутой шее, — вишь, какая неугомонная, ничего расслушать не даст. Фу ты пропасть, никак и места не спознаю! Все липа да орешник, а когда в
ту пору ночью ехали, кажись, смолою попахивало!
— Ну, за это люблю. Иди куда поведут, а не спрашивай: кудь? Расшибут тебе голову, не твое дело, про
то мы будем знать, а тебе какая нужда! Ну, смотри ж, взялся за гуж, не
говори: не дюж; попятишься назад, раком назову!
— Типун тебе на язык, дурень этакий, нишкни! И с нами не
говори. Привыкай молчать; не
то как раз при ком-нибудь языком брякнешь, тогда и нас и тебя поминай как звали!
— Вишь, атаман, — сказал он, — довольно я людей перегубил на своем веку, что и
говорить! Смолоду полюбилась красная рубашка! Бывало, купец ли заартачится, баба ли запищит, хвачу ножом в бок — и конец. Даже и теперь, коли б случилось кого отправить — рука не дрогнет! Да что тут! не тебя уверять стать; я чай, и ты довольно народу на
тот свет спровадил; не в диковинку тебе, так ли?
— Атаман, — сказал он вдруг, — как подумаю об этом, так сердце и защемит. Вот особливо сегодня, как нарядился нищим,
то так живо все припоминаю, как будто вчера было. Да не только
то время, а не знаю с чего стало мне вдруг памятно и такое, о чем я давно уж не думал.
Говорят, оно не к добру, когда ни с
того ни с другого станешь вдруг вспоминать, что уж из памяти вышиб!..
— Так это вы, — сказал, смеясь, сокольник, —
те слепые, что с царем
говорили! Бояре еще и теперь вам смеются. Ну, ребята, мы днем потешали батюшку-государя, а вам придется ночью тешить его царскую милость. Сказывают, хочет государь ваших сказок послушать!
В
ту пору калечище берет Акундина за его белы руки, молвит таково слово: „Ты гой еси, добрый молодец, назовись по имени по изотчеству!“ На
те ли речи спросные
говорит Акундин: „Родом я из Новагорода, зовут меня Акундин Акундиныч“.
— Надёжа, православный царь! Был я молод, певал я песню: «Не шуми, мати сыра-дуброва». В
той ли песне царь спрашивает у добра молодца, с кем разбой держал? А молодец
говорит: «Товарищей у меня было четверо: уж как первый мой товарищ черная ночь; а второй мой товарищ…»
Так, глядя на зелень, на небо, на весь божий мир, Максим пел о горемычной своей доле, о золотой волюшке, о матери сырой дуброве. Он приказывал коню нести себя в чужедальнюю сторону, что без ветру сушит, без морозу знобит. Он поручал ветру отдать поклон матери. Он начинал с первого предмета, попадавшегося на глаза, и высказывал все, что приходило ему на ум; но голос
говорил более слов, а если бы кто услышал эту песню, запала б она
тому в душу и часто, в минуту грусти, приходила бы на память…
И, слыша
тот звон, я, сонный, сам себе
говорю:
то звонят Адрагановы колокольцы.
Что ж, Максим Григорьич, поверишь ли? как приехал на
то урочище, вижу: в самом деле сосна, и на ней сидит мой Адраган, точь-в-точь как
говорил святой!
— Еще, слушай, Трифон, я еду в далекий путь. Может, не скоро вернусь. Так, коли тебе не в труд, наведывайся от поры до поры к матери, да
говори ей каждый раз: я-де,
говори, слышал от людей, что сын твой, помощию божией, здоров, а ты-де о нем не кручинься! А буде матушка спросит: от каких людей слышал? и ты ей
говори: слышал-де от московских людей, а им-де другие люди сказывали, а какие люди,
того не
говори, чтоб и концов не нашли, а только бы ведала матушка, что я здравствую.
— Воля твоя, князь, —
говорил атаман, — сердись не сердись, а пустить тебя не пущу! Не для
того я тебя из тюрьмы вызволил, чтоб ты опять голову на плаху понес!
—
Говорят про вас, — продолжал Серебряный, — что вы бога забыли, что не осталось в вас ни души, ни совести. Так покажите ж теперь, что врут люди, что есть у вас и душа и совесть. Покажите, что коли пошло на
то, чтобы стоять за Русь да за веру, так и вы постоите не хуже стрельцов, не хуже опричников!
— Тише, князь, это я! — произнес Перстень, усмехаясь. — Вот так точно подполз я и к татарам; все высмотрел, теперь знаю их стан не хуже своего куреня. Коли дозволишь, князь, я возьму десяток молодцов, пугну табун да переполошу татарву; а ты
тем часом, коли рассудишь, ударь на них с двух сторон, да с добрым криком; так будь я татарин, коли мы их половины не перережем! Это я так
говорю, только для почину; ночное дело мастера боится; а взойдет солнышко, так уж тебе указывать, князь, а нам только слушаться!
Смотрел я на тебя, как ты без оружия супротив медведя стоял; как Басманов, после отравы
того боярина, и тебе чашу с вином поднес; как тебя на плаху вели; как ты с станичниками сегодня
говорил.
— И подлинно не жалеешь, — сказал Серебряный, не в силах более сдержать своего негодования, — коли все
то правда, что про тебя
говорят…
— Ну, не сердись, не сердись, Никита Романыч! Сядь сюда, пообедай со мной, ведь я не пес же какой, есть и хуже меня; да и не все
то правда, что про меня
говорят; не всякому слуху верь. Я и сам иногда с досады на себя наклеплю!
Иоанн смотрел на Морозова, не
говоря ни слова. Кто умел читать в царском взоре,
тот прочел бы в нем теперь скрытую ненависть и удовольствие видеть врага своего униженным; но поверхностному наблюдателю выражение Иоанна могло показаться благосклонным.
— Эх, конь! —
говорил он, топая ногами и хватаясь в восхищении за голову, — экий конь! подумаешь. И не видывал такого коня! Ведь всякие перебывали, а небось такого бог не послал! Что бы, — прибавил он про себя, — что бы было в
ту пору этому седоку, как он есть, на Поганую Лужу выехать! Слышь ты, — продолжал он весело, толкая локтем товарища, — слышь ты, дурень, который конь тебе боле по сердцу?
Выпучив глаза и разиня рот, он смотрел
то на Хомяка,
то на опричников,
то на самого царя, но не
говорил ни слова.
— Я
те научу нявест красть! —
говорил он, входя постепенно в ярость и стараясь задеть Хомяка по голове, по ногам и по чем ни попало.
— Шикалу! Ликалу! —
говорил он, — слетелися вороны на богатый пир! Повернулося колесо, повернулося! Что было высоко,
то стало низко! Шагадам! Подымися, ветер, от мельницы, налети на ворогов моих! Кулла! Кулла! Разметай костер, загаси огонь!
— Пробори меня, царь Саул! —
говорил он, отбирая в сторону висевшие на груди его кресты, — пробори сюда, в самое сердце! Чем я хуже
тех праведных? Пошли и меня в царствие небесное! Аль завидно тебе, что не будешь с нами, царь Саул, царь Ирод, царь кромешный?
— Нет, — продолжал он вполголоса, — напрасно ты винишь меня, князь. Царь казнит
тех, на кого злобу держит, а в сердце его не волен никто. Сердце царево в руце божией,
говорит Писание. Вот Морозов попытался было прямить ему; что ж вышло? Морозова казнили, а другим не стало от
того легче. Но ты, Никита Романыч, видно, сам не дорожишь головою, что, ведая московскую казнь, не убоялся прийти в Слободу?
Эта неожиданная и невольная смелость Серебряного озадачила Иоанна. Он вспомнил, что уже не в первый раз Никита Романович
говорит с ним так откровенно и прямо. Между
тем он, осужденный на смерть, сам добровольно вернулся в Слободу и отдавался на царский произвол. В строптивости нельзя было обвинить его, и царь колебался, как принять эту дерзкую выходку, как новое лицо привлекло его внимание.
— Так, так, батюшка-государь! — подтвердил Михеич, заикаясь от страха и радости, — его княжеская милость правду изволит
говорить!.. Не виделись мы с
того дня, как схватили его милость! Дозволь же, батюшка-царь, на боярина моего посмотреть! Господи-светы, Никита Романыч! Я уже думал, не придется мне увидеть тебя!
— «
То,
говорит, девичий монастырь; я узнаю
те кресты, проводи меня туда, дядюшка!» Я было отговариваться, только она стоит на своем: проводи да проводи!
— В мою очередь, спасибо тебе, князь, — сказал он. — Об одном прошу тебя: коли ты не хочешь помогать мне,
то, по крайней мере, когда услышишь, что про меня
говорят худо, не верь
тем слухам и скажи клеветникам моим все, что про меня знаешь!