Неточные совпадения
«Нельзя Петрушку послать, —
говорят, —
того и гляди, переврет.
— Господи, господи боже мой! —
говорила Анна Павловна, качая головой, — жизнь-то наша! Да как же это могло случиться? он еще на
той неделе с вами же поклон прислал!
— Прощай, Евсеюшка, прощай, мой ненаглядный! —
говорила мать, обнимая его, — вот тебе образок; это мое благословение. Помни веру, Евсей, не уйди там у меня в бусурманы! а не
то прокляну! Не пьянствуй, не воруй; служи барину верой и правдой. Прощай, прощай!..
Надо приучаться тебе с самого начала жить одному, без няньки; завести свое маленькое хозяйство,
то есть иметь дома свой стол, чай, словом свой угол, — un chez soi, как
говорят французы.
— Да, порядочно; сбываем больше во внутренние губернии на ярмарки. Последние два года — хоть куда! Если б еще этак лет пять, так и
того… Один компанион, правда, не очень надежен — все мотает, да я умею держать его в руках. Ну, до свидания. Ты теперь посмотри город, пофлянируй, пообедай где-нибудь, а вечером приходи ко мне пить чай, я дома буду, — тогда
поговорим. Эй, Василий! ты покажешь им комнату и поможешь там устроиться.
— У него есть такт, —
говорил он одному своему компаниону по заводу, — чего бы я никак не ожидал от деревенского мальчика. Он не навязывается, не ходит ко мне без зову; и когда заметит, что он лишний, тотчас уйдет; и денег не просит: он малый покойный. Есть странности… лезет целоваться,
говорит, как семинарист… ну, да от этого отвыкнет; и
то хорошо, что он не сел мне на шею.
— Потому что в этом поступке разума,
то есть смысла, нет, или,
говоря словами твоего профессора, сознание не побуждает меня к этому; вот если б ты был женщина — так другое дело: там это делается без смысла, по другому побуждению.
Утром Петр Иваныч привез племянника в департамент, и пока сам он
говорил с своим приятелем — начальником отделения, Александр знакомился с этим новым для него миром. Он еще мечтал все о проектах и ломал себе голову над
тем, какой государственный вопрос предложат ему решить, между
тем все стоял и смотрел.
— Тебе решительно улыбается фортуна, —
говорил Петр Иваныч племяннику. — Я сначала целый год без жалованья служил, а ты вдруг поступил на старший оклад; ведь это семьсот пятьдесят рублей, а с наградой тысяча будет. Прекрасно на первый случай! Начальник отделения хвалит тебя; только
говорит, что ты рассеян:
то запятых не поставишь,
то забудешь написать содержание бумаги. Пожалуйста, отвыкни: главное дело — обращай внимание на
то, что у тебя перед глазами, а не заносись вон куда.
В глазах блистали самоуверенность и отвага — не
та отвага, что слышно за версту, что глядит на все нагло и ухватками и взглядами
говорит встречному и поперечному: «Смотри, берегись, не задень, не наступи на ногу, а не
то — понимаешь? с нами расправа коротка!» Нет, выражение
той отваги, о которой
говорю, не отталкивает, а влечет к себе.
Ему мерещится
то талия, которой он касался руками,
то томный, продолжительный взор, который бросили ему, уезжая,
то горячее дыхание, от которого он таял в вальсе, или разговор вполголоса у окна, под рев мазурки, когда взоры так искрились, язык
говорил бог знает что.
— Отвези ей эту бумагу, скажи, что вчера только, и
то насилу, выдали из палаты; объясни ей хорошенько дело: ведь ты слышал, как мы с чиновником
говорили?
Иван Иваныч и ему с почтением начал подносить свою табакерку, предчувствуя, что он, подобно множеству других, послужив, как он
говаривал, без году неделю, обгонит его, сядет ему на шею и махнет в начальники отделения, а там, чего доброго, и в вице-директоры, как вон
тот, или в директоры, как этот, а начинали свою служебную школу и
тот и этот под его руководством.
— Потом, — продолжал неумолимый дядя, — ты начал стороной
говорить о
том, что вот-де перед тобой открылся новый мир. Она вдруг взглянула на тебя, как будто слушает неожиданную новость; ты, я думаю, стал в тупик, растерялся, потом опять чуть внятно сказал, что только теперь ты узнал цену жизни, что и прежде ты видал ее… как ее? Марья, что ли?
— О, это ужасно, ужасно, что вы
говорите, дядюшка! Сколько раз я давал себе слово таить перед вами
то, что происходит в сердце.
Если б мы жили среди полей и лесов дремучих — так, а
то жени вот этакого молодца, как ты, — много будет проку! в первый год с ума сойдет, а там и пойдет заглядывать за кулисы или даст в соперницы жене ее же горничную, потому что права-то природы, о которых ты толкуешь, требуют перемены, новостей — славный порядок! а там и жена, заметив мужнины проказы, полюбит вдруг каски, наряды да маскарады и сделает тебе
того… а без состояния так еще хуже! есть,
говорит, нечего!
— «Я,
говорит, женат, — продолжал он, — у меня,
говорит, уж трое детей, помогите, не могу прокормиться, я беден…» беден! какая мерзость! нет, я надеюсь, что ты не попадешь ни в
ту, ни в другую категорию.
— И я
то же
говорила, да вот Наденька: «Подождем да подождем».
— Дядюшка
говорит, что им не до
того — что надо есть, пить…
— Знаете ли, — сказала она, —
говорят, будто что было однажды,
то уж никогда больше не повторится! Стало быть, и эта минута не повторится?
Справедливость требует сказать, что она иногда на вздохи и стихи отвечала зевотой. И не мудрено: сердце ее было занято, но ум оставался празден. Александр не позаботился дать ему пищи. Год, назначенный Наденькою для испытания, проходил. Она жила с матерью опять на
той же даче. Александр заговаривал о ее обещании, просил позволения
поговорить с матерью. Наденька отложила было до переезда в город, но Александр настаивал.
Граф
говорил обо всем одинаково хорошо, с тактом, и о музыке, и о людях, и о чужих краях. Зашел разговор о мужчинах, о женщинах: он побранил мужчин, в
том числе и себя, ловко похвалил женщин вообще и сделал несколько комплиментов хозяйкам в особенности.
— Да, так-таки и
говорит и торопит. Я ведь строга, даром что смотрю такой доброй. Я уж бранила ее: «
То ждешь, мол, его до пяти часов, не обедаешь,
то вовсе не хочешь подождать — бестолковая! нехорошо! Александр Федорыч старый наш знакомый, любит нас, и дяденька его Петр Иваныч много нам расположения своего показал… нехорошо так небрежничать! он, пожалуй, рассердится да не станет ходить…»
— Я был виноват тогда. Теперь буду
говорить иначе, даю вам слово: вы не услышите ни одного упрека. Не отказывайте мне, может быть, в последний раз. Объяснение необходимо: ведь вы мне позволили просить у маменьки вашей руки. После
того случилось много такого… что… словом — мне надо повторить вопрос. Сядьте и продолжайте играть: маменька лучше не услышит; ведь это не в первый раз…
— Какое горе? Дома у тебя все обстоит благополучно: это я знаю из писем, которыми матушка твоя угощает меня ежемесячно; в службе уж ничего не может быть хуже
того, что было; подчиненного на шею посадили: это последнее дело. Ты
говоришь, что ты здоров, денег не потерял, не проиграл… вот что важно, а с прочим со всем легко справиться; там следует вздор, любовь, я думаю…
— Да так. Ведь страсть значит, когда чувство, влечение, привязанность или что-нибудь такое — достигло до
той степени, где уж перестает действовать рассудок? Ну что ж тут благородного? я не понимаю; одно сумасшествие — это не по-человечески. Да и зачем ты берешь одну только сторону медали? я
говорю про любовь — ты возьми и другую и увидишь, что любовь не дурная вещь. Вспомни-ка счастливые минуты: ты мне уши прожужжал…
Ему как-то нравилось играть роль страдальца. Он был тих, важен, туманен, как человек, выдержавший, по его словам, удар судьбы, —
говорил о высоких страданиях, о святых, возвышенных чувствах, смятых и втоптанных в грязь — «и кем? — прибавлял он, — девчонкой, кокеткой и презренным развратником, мишурным львом. Неужели судьба послала меня в мир для
того, чтоб все, что было во мне высокого, принести в жертву ничтожеству?»
Муж ее неутомимо трудился и все еще трудится. Но что было главною целью его трудов? Трудился ли он для общей человеческой цели, исполняя заданный ему судьбою урок, или только для мелочных причин, чтобы приобресть между людьми чиновное и денежное значение, для
того ли, наконец, чтобы его не гнули в дугу нужда, обстоятельства? Бог его знает. О высоких целях он разговаривать не любил, называя это бредом, а
говорил сухо и просто, что надо дело делать.
Лизавета Александровна вынесла только
то грустное заключение, что не она и не любовь к ней были единственною целью его рвения и усилий. Он трудился и до женитьбы, еще не зная своей жены. О любви он ей никогда не
говорил и у ней не спрашивал; на ее вопросы об этом отделывался шуткой, остротой или дремотой. Вскоре после знакомства с ней он заговорил о свадьбе, как будто давая знать, что любовь тут сама собою разумеется и что о ней толковать много нечего…
Скоро Александр перестал
говорить и о высоких страданиях и о непонятой и неоцененной любви. Он перешел к более общей
теме. Он жаловался на скуку жизни, пустоту души, на томительную тоску.
Я покачал головой и сказал ему, что я хотел
говорить с ним не о службе, не о материальных выгодах, а о
том, что ближе к сердцу: о золотых днях детства, об играх, о проказах…
— А оттого, что у этих зверей ты несколько лет сряду находил всегда радушный прием: положим, перед
теми, от кого эти люди добивались чего-нибудь, они хитрили, строили им козни, как ты
говоришь; а в тебе им нечего было искать: что же заставило их зазывать тебя к себе, ласкать?.. Нехорошо, Александр!.. — прибавил серьезно Петр Иваныч. — Другой за одно это, если б и знал за ними какие-нибудь грешки, так промолчал бы.
—
То же, что и прежде, — отвечала Лизавета Александровна. — Вы думаете, что он
говорил вам все это с сердцем, от души?
Когда умру,
то есть ничего не буду чувствовать и знать, струны вещие баянов не станут
говорить обо мне, отдаленные века, потомство, мир не наполнятся моим именем, не узнают, что жил на свете статский советник Петр Иваныч Адуев, и я не буду утешаться этим в гробе, если я и гроб уцелеем как-нибудь до потомства.
Какая разница ты: когда, расширяся шумящими крылами, будешь летать под облаками, мне придется утешаться только
тем, что в массе человеческих трудов есть капля и моего меда, […струны вещие баянов — в третьей песне поэмы «Руслан и Людмила» А.С. Пушкина: «И струны громкие Баянов…»…расширяся шумящими крылами… летать под облаками… капля и моего меда — в басне И.А. Крылова «Орел и Пчела»:] как
говорит твой любимый автор.
— Он все врет, — продолжал Петр Иваныч. — Я после рассмотрел, о чем он хлопочет. Ему только бы похвастаться, — чтоб о нем
говорили, что он в связи с такой-то, что видят в ложе у такой-то, или что он на даче сидел вдвоем на балконе поздно вечером, катался, что ли, там с ней где-нибудь в уединенном месте, в коляске или верхом. А между
тем выходит, что эти так называемые благородные интриги — чтоб черт их взял! — гораздо дороже обходятся, чем неблагородные. Вот из чего бьется, дурачина!
— Как это можно? —
говорил в раздумье Александр. — Если б я мог еще влюбиться — так? а
то не могу… и успеха не будет.
«А
та беда,
говорит, что он у ней теперь с утра до вечера сидит…»
— Ну, опять-таки — иногда. Не каждый день: это в самом деле убыточно. Ты, впрочем, скажи мне, что все это стоит тебе: я не хочу, чтоб ты тратился для меня; довольно и
того, что ты хлопочешь. Ты дай мне счет. Ну, и долго тут Сурков порол горячку. «Они всегда,
говорит, прогуливаются вдвоем пешком или в экипаже там, где меньше народу».
Ну, вот хоть зарежь меня, а я
говорю, что вон и этот, и
тот, все эти чиновные и умные люди, ни один не скажет, какой это консул там… или в котором году были олимпийские игры, стало быть, учат так… потому что порядок такой! чтоб по глазам только было видно, что учился.
Юлия была уж взволнована ожиданием. Она стояла у окна, и нетерпение ее возрастало с каждой минутой. Она ощипывала китайскую розу и с досадой бросала листья на пол, а сердце так и замирало: это был момент муки. Она мысленно играла в вопрос и ответ: придет или не придет? вся сила ее соображения была устремлена на
то, чтоб решить эту мудреную задачу. Если соображения
говорили утвердительно, она улыбалась, если нет — бледнела.
Она тут же должна была оправдываться и откупаться разными пожертвованиями, безусловною покорностью: не
говорить с
тем, не сидеть там, не подходить туда, переносить лукавые улыбки и шепот хитрых наблюдателей, краснеть, бледнеть, компрометировать себя.
О будущем они перестали
говорить, потому что Александр при этом чувствовал какое-то смущение, неловкость, которой не мог объяснить себе, и старался замять разговор. Он стал размышлять, задумываться. Магический круг, в который заключена была его жизнь любовью, местами разорвался, и ему вдали показались
то лица приятелей и ряд разгульных удовольствий,
то блистательные балы с толпой красавиц,
то вечно занятой и деловой дядя,
то покинутые занятия…
Тут она подвинулась к нему и, положив ему на плечо руку, стала
говорить тихо, почти шепотом, на
ту же
тему, но не так положительно.
— Обыкновенно что: что ты также ее любишь без ума; что ты давно искал нежного сердца; что тебе страх как нравятся искренние излияния и без любви ты тоже не можешь жить; сказал, что напрасно она беспокоится: ты воротишься; советовал не очень стеснять тебя, позволить иногда и пошалить… а
то,
говорю, вы наскучите друг другу… ну, обыкновенно, что говорится в таких случаях.
— Помню, как ты вдруг сразу в министры захотел, а потом в писатели. А как увидал, что к высокому званию ведет длинная и трудная дорога, а для писателя нужен талант, так и назад. Много вашей братьи приезжают сюда с высшими взглядами, а дела своего под носом не видят. Как понадобится бумагу написать — смотришь, и
того… Я не про тебя
говорю: ты доказал, что можешь заниматься, а со временем и быть чем-нибудь. Да скучно, долго ждать. Мы вдруг хотим; не удалось — и нос повесили.
Ему странно казалось, как это все не ходят сонные, как он, не плачут и, вместо
того чтоб болтать о погоде, не
говорят о тоске и взаимных страданиях, а если и
говорят, так о тоске в ногах или в другом месте, о ревматизме или геморрое.
Читал он, кроме этого, еще медицинские книги, «для
того,
говорил он, чтоб знать, что в человеке есть».
— Эх вы, рыболовы! —
говорил между
тем Костяков, поправляя свои удочки и поглядывая по временам злобно на Александра, — куда вам рыбу ловить! ловили бы вы мышей, сидя там у себя, на диване; а
то рыбу ловить! Где уж ловить, коли из рук ушла? чуть во рту не была, только что не жареная! Диво еще, как у вас с тарелки не уходит!
— Какой клев, когда под руку
говорят, — отвечал
тот сердито. — Вот тут прошел какой-то леший, болтнул под руку — и хоть бы клюнуло с
тех пор. А вы, видно, близко в этих местах изволите жить? — спросил он у Эдипа.