Неточные совпадения
— От… от скуки —
видишь, и я для удовольствия — и тоже без расчетов. А как я наслаждаюсь красотой, ты и твой Иван Петрович этого не поймете, не во гнев тебе и ему — вот и все. Ведь есть же одни, которые молятся страстно, а
другие не знают этой потребности, и…
В
другой вечер он
увидел ее далеко, в театре, в третий раз опять на вечере, потом на улице — и всякий раз картина оставалась верна себе, в блеске и красках.
Он как будто смотрел на все это со стороны и наслаждался,
видя и себя, и
другого, и всю картину перед собой.
Глаза его ничего не видали перед собой, а смотрели куда-то в
другое место, далеко, и там он будто
видел что-то особенное, таинственное. Глаза его становились дики, суровы, а иногда точно плакали.
То писал он стихи и читал громко, упиваясь музыкой их, то рисовал опять берег и плавал в трепете, в неге: чего-то ждал впереди — не знал чего, но вздрагивал страстно, как будто предчувствуя какие-то исполинские, роскошные наслаждения,
видя тот мир, где все слышатся звуки, где все носятся картины, где плещет, играет, бьется
другая, заманчивая жизнь, как в тех книгах, а не та, которая окружает его…
— Все собрались, тут пели, играли
другие, а его нет; maman два раза спрашивала, что ж я, сыграю ли сонату? Я отговаривалась, как могла, наконец она приказала играть: j’avais le coeur gros [на сердце у меня было тяжело (фр.).] — и села за фортепиано. Я думаю, я была бледна; но только я сыграла интродукцию, как
вижу в зеркале — Ельнин стоит сзади меня… Мне потом сказали, что будто я вспыхнула: я думаю, это неправда, — стыдливо прибавила она. — Я просто рада была, потому что он понимал музыку…
Он уже не
видит портрета, а
видит что-то
другое.
— Нет, и не может быть! — повторила она решительно. — Вы все преувеличиваете: простая любезность вам кажется каким-то entrainement, [увлечением (фр.).] в обыкновенном внимании вы
видите страсть и сами в каком-то бреду. Вы выходите из роли кузена и
друга — позвольте напомнить вам.
«Боже мой! зачем я все
вижу и знаю, где
другие слепы и счастливы? Зачем для меня довольно шороха, ветерка, самого молчания, чтоб знать? Проклятое чутье! Вот теперь яд прососался в сердце, а из каких благ?»
Теперь он готов был влюбиться в бабушку. Он так и вцепился в нее: целовал ее в губы, в плечи, целовал ее седые волосы, руку. Она ему казалась совсем
другой теперь, нежели пятнадцать, шестнадцать лет назад. У ней не было тогда такого значения на лице, какое он
видел теперь, ума, чего-то нового.
— Что ему делается? сидит над книгами, воззрится в одно место, и не оттащишь его! Супруга воззрится в
другое место… он и не
видит, что под носом делается. Вот теперь с Маркушкой подружился: будет прок! Уж он приходил, жаловался, что тот книги, что ли, твои растаскал…
В
другое окно, с улицы,
увидишь храпящего на кожаном диване человека, в халате: подле него на столике лежат «Ведомости», очки и стоит графин квасу.
В
другом месте
видел Райский такую же, сидящую у окна, пожилую женщину, весь век проведшую в своем переулке, без суматохи, без страстей и волнений, без ежедневных встреч с бесконечно разнообразной породой подобных себе, и не ведающую скуки, которую так глубоко и тяжко ведают в больших городах, в центре дел и развлечений.
Часто с Райским уходили они в эту жизнь. Райский как дилетант — для удовлетворения мгновенной вспышки воображения, Козлов — всем существом своим; и Райский
видел в нем в эти минуты то же лицо, как у Васюкова за скрипкой, и слышал живой, вдохновенный рассказ о древнем быте или, напротив, сам увлекал его своей фантазией — и они полюбили
друг в
друге этот живой нерв, которым каждый был по-своему связан с знанием.
Он слушал, что она говорила ему, не слыхал, что говорила
другим, и верил только тому, что
видел и слышал от нее.
Этому она сама надивиться не могла: уж она ли не проворна, она ли не мастерица скользнуть, как тень, из одной двери в
другую, из переулка в слободку, из сада в лес, — нет,
увидит, узнает, точно чутьем, и явится, как тут, и почти всегда с вожжой! Это составляло зрелище, потеху дворни.
— Вот
видите: мне хочется пройти с Марфенькой практически историю литературы и искусства. Не пугайтесь, — поспешил он прибавить, заметив, что у ней на лице показался какой-то туман, — курс весь будет состоять в чтении и разговорах… Мы будем читать все, старое и новое, свое и чужое, — передавать
друг другу впечатления, спорить… Это займет меня, может быть, и вас. Вы любите искусство?
Вот все, что пока мог наблюсти Райский, то есть все, что
видели и знали
другие. Но чем меньше было у него положительных данных, тем дружнее работала его фантазия, в союзе с анализом, подбирая ключ к этой замкнутой двери.
Но наедине и порознь, смотришь, то та, то
другая стоят, дружески обнявшись с ним, где-нибудь в уголке, и вечерком, особенно по зимам, кому была охота, мог
видеть, как бегали женские тени через двор и как затворялась и отворялась дверь его маленького чуланчика, рядом с комнатами кучеров.
Он прошел окраины сада, полагая, что Веру нечего искать там, где обыкновенно бывают
другие, а надо забираться в глушь, к обрыву, по скату берега, где она любила гулять. Но нигде ее не было, и он пошел уже домой, чтоб спросить кого-нибудь о ней, как вдруг
увидел ее сидящую в саду, в десяти саженях от дома.
— Вы даже не понимаете, я
вижу, как это оскорбительно! Осмелились бы вы глядеть на меня этими «жадными» глазами, если б около меня был зоркий муж, заботливый отец, строгий брат? Нет, вы не гонялись бы за мной, не дулись бы на меня по целым дням без причины, не подсматривали бы, как шпион, и не посягали бы на мой покой и свободу! Скажите, чем я подала вам повод смотреть на меня иначе, нежели как бы смотрели вы на всякую
другую, хорошо защищенную женщину?
Ему страх как захотелось
увидеть Веру опять наедине, единственно затем, чтоб только «великодушно» сознаться, как он был глуп, неверен своим принципам, чтоб изгладить первое, невыгодное впечатление и занять по праву место
друга — покорить ее гордый умишко, выиграть доверие.
— А вот
увидишь: ты повелевай и посмотри, какого раба приобретешь в своем
друге…
Он заметил только, что этот смотритель не смотрел за своей дочерью, потому что головка, как он
увидел потом, улыбалась и
другим прохожим.
Он ушел, а Татьяна Марковна все еще стояла в своей позе, с глазами, сверкающими гневом, передергивая на себе, от волнения, шаль. Райский очнулся от изумления и робко подошел к ней, как будто не узнавая ее,
видя в ней не бабушку, а
другую, незнакомую ему до тех пор женщину.
А у Веры именно такие глаза: она бросит всего один взгляд на толпу, в церкви, на улице, и сейчас
увидит, кого ей нужно, также одним взглядом и на Волге она заметит и судно, и лодку в
другом месте, и пасущихся лошадей на острове, и бурлаков на барке, и чайку, и дымок из трубы в дальней деревушке. И ум, кажется, у ней был такой же быстрый, ничего не пропускающий, как глаза.
— Вы не только эгоист, но вы и деспот, брат: я лишь открыла рот, сказала, что люблю — чтоб испытать вас, а вы — посмотрите, что с вами сделалось: грозно сдвинули брови и приступили к допросу. Вы, развитой ум, homme blase, grand coeur, [человек многоопытный, великодушный (фр.).] рыцарь свободы — стыдитесь! Нет, я
вижу, вы не годитесь и в
друзья! Ну, если я люблю, — решительно прибавила она, понижая голос и закрывая окно, — тогда что?
— Да, я знала это: о, с первой минуты я
видела, que nous nous convenons — да, cher monsieur Boris, [что мы подходим
друг другу — да, дорогой Борис (фр.).] — не правда ли?
Он сел и погрузился в свою задачу о «долге», думал, с чего начать. Он
видел, что мягкость тут не поможет: надо бросить «гром» на эту играющую позором женщину, назвать по имени стыд, который она так щедро льет на голову его
друга.
— Что ты, Борюшка,
видишь, как она весела, совсем
другая стала: живая, говорливая, ласковая…
— Да, лучше оставим, — сказала и она решительно, — а я слепо никому и ничему не хочу верить, не хочу! Вы уклоняетесь от объяснений, тогда как я только
вижу во сне и наяву, чтоб между нами не было никакого тумана, недоразумений, чтоб мы узнали
друг друга и верили… А я не знаю вас и… не могу верить!
С тайным, захватывающим дыхание ужасом счастья
видел он, что работа чистого гения не рушится от пожара страстей, а только останавливается, и когда минует пожар, она идет вперед, медленно и туго, но все идет — и что в душе человека, независимо от художественного, таится
другое творчество, присутствует
другая живая жажда, кроме животной,
другая сила, кроме силы мышц.
— Кто же? — вдруг сказала она с живостью, — конечно, я… Послушайте, — прибавила она потом, — оставим это объяснение, как я просила, до
другого раза. Я больна, слаба… вы
видели, какой припадок был у меня вчера. Я теперь даже не могу всего припомнить, что я писала, и как-нибудь перепутаю…
Вглядываясь в ткань своей собственной и всякой
другой жизни, глядя теперь в только что початую жизнь Веры, он яснее
видел эту игру искусственных случайностей, какие-то блуждающие огни злых обманов, ослеплений, заранее расставленных пропастей, с промахами, ошибками, и рядом — тоже будто случайные исходы из запутанных узлов…
— Твоя судьба — вон там: я
видел, где ты вчера искала ее, Вера. Ты веришь в провидение,
другой судьбы нет…
— Довольно, Марк, я тоже утомлена этой теорией о любви на срок! — с нетерпением перебила она. — Я очень несчастлива, у меня не одна эта туча на душе — разлука с вами! Вот уж год я скрытничаю с бабушкой — и это убивает меня, и ее еще больше, я
вижу это. Я думала, что на днях эта пытка кончится; сегодня, завтра мы наконец выскажемся вполне, искренно объявим
друг другу свои мысли, надежды, цели… и…
—
Видите свою ошибку, Вера: «с понятиями о любви», говорите вы, а дело в том, что любовь не понятие, а влечение, потребность, оттого она большею частию и слепа. Но я привязан к вам не слепо. Ваша красота, и довольно редкая — в этом Райский прав — да ум, да свобода понятий — и держат меня в плену долее, нежели со всякой
другой!
Он это
видел, гордился своим успехом в ее любви, и тут же падал, сознаваясь, что, как он ни бился развивать Веру, давать ей свой свет, но кто-то
другой, ее вера, по ее словам, да какой-то поп из молодых, да Райский с своей поэзией, да бабушка с моралью, а еще более — свои глаза, свой слух, тонкое чутье и женские инстинкты, потом воля — поддерживали ее силу и давали ей оружие против его правды, и окрашивали старую, обыкновенную жизнь и правду в такие здоровые цвета, перед которыми казалась и бледна, и пуста, и фальшива, и холодна — та правда и жизнь, какую он добывал себе из новых, казалось бы — свежих источников.
Не успела она ахнуть, как на двух
других креслах
увидела два прелестные платья — розовое и голубое, на выбор, которое надеть.
Она сбросила с себя платок, встала на ноги и подошла к нему, забыв в эту секунду всю свою бурю. Она
видела на
другом лице такое же смертельное страдание, какое жило в ней самой.
Он молчал, делая и отвергая догадки. Он бросил макинтош и отирал пот с лица. Он из этих слов
видел, что его надежды разлетелись вдребезги, понял, что Вера любит кого-то…
Другого ничего он не
видел, не предполагал. Он тяжело вздохнул и сидел неподвижно, ожидая объяснения.
— Вот это
другое дело; благодарю вас, благодарю! — торопливо говорил он, скрадывая волнение. — Вы делаете мне большое добро, Вера Васильевна. Я
вижу, что дружба ваша ко мне не пострадала от
другого чувства, значит, она сильна. Это большое утешение! Я буду счастлив и этим… со временем, когда мы успокоимся оба…
Он, во имя истины, развенчал человека в один животный организм, отнявши у него
другую, не животную сторону. В чувствах
видел только ряд кратковременных встреч и грубых наслаждений, обнажая их даже от всяких иллюзий, составляющих роскошь человека, в которой отказано животному.
Она, пока Вера хворала, проводила ночи в старом доме, ложась на диване, против постели Веры, и караулила ее сон. Но почти всегда случалось так, что обе женщины, думая подстеречь одна
другую,
видели, что ни та, ни
другая не спит.
— Бабушка, — сказала она, — ты меня простила, ты любишь меня больше всех, больше Марфеньки — я это
вижу! А
видишь ли, знаешь ли ты, как я тебя люблю? Я не страдала бы так сильно, если б так же сильно не любила тебя! Как долго мы не знали с тобой
друг друга!..
Татьяна Марковна будто с укором покачала головой, но Марфенька
видела, что это притворно, что она думает о
другом или уйдет и сядет подле Веры.
На
другой день в полдень Вера, услыхав шум лошадиных копыт в ворота, взглянула в окно, и глаза у ней на минуту блеснули удовольствием,
увидев рослую и стройную фигуру Тушина, верхом на вороном коне, въехавшего во двор.
Райскому хотелось докончить портрет Веры, и он отклонил было приглашение. Но на
другой день, проснувшись рано, он услыхал конский топот на дворе, взглянул в окно и
увидел, что Тушин уезжал со двора на своем вороном коне. Райского вдруг потянуло за ним.
Ты сейчас придумал, что нужно сделать: да, сказать прежде всего Ивану Ивановичу, а потом
увидим, надо ли тебе идти к Крицкой, чтобы узнать от нее об этих слухах и дать им
другой толк или… сказать правду! — прибавила она со вздохом.
Одна Вера ничего этого не знала, не подозревала и продолжала
видеть в Тушине прежнего
друга, оценив его еще больше с тех пор, как он явился во весь рост над обрывом и мужественно перенес свое горе, с прежним уважением и симпатией протянул ей руку, показавшись в один и тот же момент и добрым, и справедливым, и великодушным — по своей природе, чего брат Райский, более его развитой и образованный, достигал таким мучительным путем.