Неточные совпадения
— Нету, нету, mon frère: [братец (фр.).] к Святой неделе
вы получили три тысячи, и уж нет… Это ни на
что не похоже…
—
Вам сказывали люди, папа,
что граф сегодня заезжал к
вам? — спросила Софья, услыхав имя графа.
— Да, он заходил сюда. Он говорит,
что ему нужно бы видеть
вас, дело какое-то…
—
Что вы делали сегодня утром? — спросил Райский.
— Зачем же отучить? Наивные девочки, которых все занимает, веселит, и слава Богу,
что занимают ботинки, потом займут их деревья и цветы на вашей даче…
Вы и там будете мешать им?
— Сейчас бы сказала: пожалуйста, пожалуйста, — досказал Райский. — А
вы что скажете? — спросил он. — Обойдитесь хоть однажды без «ma tante»! Или это ваш собственный взгляд на отступления от правил, проведенный только через авторитет ma tante?
—
Что у
вас за страсть преследовать мои бедные правила?
— По крайней мере, можете ли
вы, cousin, однажды навсегда сделать resume: [вывод (фр.).] какие это их правила, — она указала на улицу, — в
чем они состоят, и отчего то,
чем жило так много людей и так долго, вдруг нужно менять на другое, которым живут…
—
Вы, кузина;
чего другого, а рассказывать я умею. Но
вы непоколебимы, невозмутимы, не выходите из своего укрепления… и я
вам низко кланяюсь.
—
Что делать? — повторил он. — Во-первых, снять эту портьеру с окна, и с жизни тоже, и смотреть на все открытыми глазами, тогда поймете
вы, отчего те старики полиняли и лгут
вам, обманывают
вас бессовестно из своих позолоченных рамок…
— О каком обмане, силе, лукавстве говорите
вы? — спросила она. — Ничего этого нет. Никто мне ни в
чем не мешает…
Чем же виноват предок? Тем,
что вы не можете рассказать своих правил?
Вы много раз принимались за это, и все напрасно…
— Послушайте, monsieur Чацкий, — остановила она, — скажите мне по крайней мере отчего я гибну? Оттого
что не понимаю новой жизни, не… не поддаюсь… как
вы это называете… развитию? Это ваше любимое слово. Но
вы достигли этого развития, да? а я всякий день слышу,
что вы скучаете…
вы иногда наводите на всех скуку…
— Говоря о себе, не ставьте себя наряду со мной, кузина: я урод, я… я… не знаю,
что я такое, и никто этого не знает. Я больной, ненормальный человек, и притом я отжил, испортил, исказил… или нет, не понял своей жизни. Но
вы цельны, определенны, ваша судьба так ясна, и между тем я мучаюсь за
вас. Меня терзает,
что даром уходит жизнь, как река, текущая в пустыне… А то ли суждено
вам природой? Посмотрите на себя…
—
Что же мне делать, cousin: я не понимаю?
Вы сейчас сказали,
что для того, чтобы понять жизнь, нужно, во-первых, снять портьеру с нее. Положим, она снята, и я не слушаюсь предков: я знаю, зачем, куда бегут все эти люди, — она указала на улицу, —
что их занимает, тревожит:
что же нужно, во-вторых?
—
Что же
вы не спросите меня, кузина,
что значит любить, как я понимаю любовь?
— Я пойду прямо к делу: скажите мне, откуда
вы берете это спокойствие, как удается
вам сохранить тишину, достоинство, эту свежесть в лице, мягкую уверенность и скромность в каждом мерном движении вашей жизни? Как
вы обходитесь без борьбы, без увлечений, без падений и без побед?
Что вы делаете для этого?
—
Вы про тех говорите, — спросила она, указывая головой на улицу, — кто там бегает, суетится? Но
вы сами сказали,
что я не понимаю их жизни. Да, я не знаю этих людей и не понимаю их жизни. Мне дела нет…
— Дела нет! Ведь это значит дела нет до жизни! — почти закричал Райский, так
что одна из теток очнулась на минуту от игры и сказала им громко: «
Что вы все там спорите: не подеритесь!.. И о
чем это они?»
— Опять «жизни»:
вы только и твердите это слово, как будто я мертвая! Я предвижу,
что будет дальше, — сказала она, засмеявшись, так
что показались прекрасные зубы. — Сейчас дойдем до правил и потом… до любви.
— Нет, не отжил еще Олимп! — сказал он. —
Вы, кузина, просто олимпийская богиня — вот и конец объяснению, — прибавил как будто с отчаянием,
что не удается ему всколебать это море. — Пойдемте в гостиную!
— Да, но выдает.
Вы выслушаете наставления и потом тратите деньги. А если б
вы знали,
что там, в зной, жнет беременная баба…
— Я не проповедую коммунизма, кузина, будьте покойны. Я только отвечаю на ваш вопрос: «
что делать», и хочу доказать,
что никто не имеет права не знать жизни. Жизнь сама тронет, коснется, пробудит от этого блаженного успения — и иногда очень грубо. Научить «
что делать» — я тоже не могу, не умею. Другие научат. Мне хотелось бы разбудить
вас:
вы спите, а не живете.
Что из этого выйдет, я не знаю — но не могу оставаться и равнодушным к вашему сну.
— А
вы сами, cousin,
что делаете с этими несчастными: ведь у
вас есть тоже мужики и эти… бабы? — спросила она с любопытством.
— Это очень серьезно,
что вы мне сказали! — произнесла она задумчиво. — Если
вы не разбудили меня, то напугали. Я буду дурно спать. Ни тетушки, ни Paul, муж мой, никогда мне не говорили этого — и никто. Иван Петрович, управляющий, привозил бумаги, счеты, я слышала, говорили иногда о хлебе, о неурожае. А… о бабах этих… и о ребятишках… никогда.
Вы говорите,
что дурно уснете — вот это и нужно: завтра не будет, может быть, этого сияния на лице, но зато оно засияет другой, не ангельской, а человеческой красотой.
И потом убиваться неотступною мыслью,
что вы сделаете с ними, когда упадут силы!..
—
Вы оттого и не знаете жизни, не ведаете чужих скорбей: кому
что нужно, зачем мужик обливается потом, баба жнет в нестерпимый зной — все оттого,
что вы не любили! А любить, не страдая — нельзя. Нет! — сказал он, — если б лгал ваш язык, не солгали бы глаза, изменились бы хоть на минуту эти краски. А глаза ваши говорят,
что вы как будто вчера родились…
—
Вы поэт, артист, cousin,
вам, может быть, необходимы драмы, раны, стоны, и я не знаю,
что еще!
Вы не понимаете покойной, счастливой жизни, я не понимаю вашей…
— Как это
вы делали, расскажите! Так же сидели, глядели на все покойно, так же, с помощью ваших двух фей, медленно одевались, покойно ждали кареты, чтоб ехать туда, куда рвалось сердце? не вышли ни разу из себя, тысячу раз не спросили себя мысленно, там ли он, ждет ли, думает ли? не изнемогли ни разу, не покраснели от напрасно потерянной минуты или от счастья, увидя,
что он там? И не сбежала краска с лица, не являлся ни испуг, ни удивление,
что его нет?
—
Что вы, cousin! — почти с ужасом сказала она.
— Если б
вы любили, кузина, — продолжал он, не слушая ее, —
вы должны помнить, как дорого
вам было проснуться после такой ночи, как радостно знать,
что вы существуете,
что есть мир, люди и он…
— Ах, только не у всех, нет, нет! И если
вы не любили и еще полюбите когда-нибудь, тогда
что будет с
вами, с этой скучной комнатой? Цветы не будут стоять так симметрично в вазах, и все здесь заговорит о любви.
— А! кузина,
вы краснеете? значит, тетушки не всегда сидели тут, не все видели и знали! Скажите мне,
что такое! — умолял он.
— Я вспомнила в самом деле одну глупость и когда-нибудь расскажу
вам. Я была еще девочкой.
Вы увидите,
что и у меня были и слезы, и трепет, и краска… et tout се que vous aimez tant! [и все,
что вы так любите! (фр.)] Но расскажу с тем, чтобы
вы больше о любви, о страстях, о стонах и воплях не говорили. А теперь пойдемте к тетушкам.
— Я слыхал, дядюшка,
что художники теперь в большом уважении.
Вы, может быть, старое время вспоминаете. Из академии выходят знаменитые люди…
—
Что вы это ему говорите: он еще дитя! — полугневно заметила бабушка и стала прощаться. Полина Карповна извинялась,
что муж в палате, обещала приехать сама, а в заключение взяла руками Райского за обе щеки и поцеловала в лоб.
—
Вы куда хотите поступить на службу? — вдруг раздался однажды над ним вопрос декана. — Через неделю
вы выйдете.
Что вы будете делать?
— Я, cousin… виновата: не думала о нем.
Что такое
вы говорили!.. Ах да! — припомнила она. —
Вы что-то меня спрашивали.
—
Что мне
вам рассказывать? Я не знаю, с
чего начать. Paul сделал через княгиню предложение, та сказала maman, maman теткам; позвали родных, потом объявили папа… Как все делают.
— В тот же вечер, разумеется. Какой вопрос! Не думаете ли
вы,
что меня принуждали!..
— Ну, теперь я вижу,
что у
вас не было детства: это кое-что объясняет мне… Учили
вас чему-нибудь? — спросил он.
— До сих пор все идет прекрасно.
Что же
вы делали еще?
— Да, читал и аккомпанировал мне на скрипке: он был странен, иногда задумается и молчит полчаса, так
что вздрогнет, когда я назову его по имени, смотрит на меня очень странно… как иногда
вы смотрите, или сядет так близко,
что испугает меня. Но мне не было… досадно на него… Я привыкла к этим странностям; он раз положил свою руку на мою: мне было очень неловко. Но он не замечал сам,
что делает, — и я не отняла руки. Даже однажды… когда он не пришел на музыку, на другой день я встретила его очень холодно…
— Папа стоял у камина и грелся. Я посмотрела на него и думала,
что он взглянет на меня ласково: мне бы легче было. Но он старался не глядеть на меня; бедняжка боялся maman, а я видела,
что ему было жалко. Он все жевал губами: он это всегда делает в ажитации,
вы знаете.
— «Позвольте
вас спросить, кто
вы и
что вы?» — тихо спросила maman. «Ваша дочь», — чуть-чуть внятно ответила я. «Не похоже. Как
вы ведете себя?»
— «
Что это за сцену разыграли
вы вчера: комедию, драму?
Вот послушайте, — обратилась она к папа, —
что говорит ваша дочь… как
вам нравится это признание!..» Он, бедный, был смущен и жалок больше меня и смотрел вниз; я знала,
что он один не сердится, а мне хотелось бы умереть в эту минуту со стыда…
— Да, упасть в обморок не от того, от
чего вы упали, а от того,
что осмелились распоряжаться вашим сердцем, потом уйти из дома и сделаться его женой. «Сочиняет, пишет письма, дает уроки, получает деньги, и этим живет!» В самом деле, какой позор! А они, — он опять указал на предков, — получали, ничего не сочиняя, и проедали весь свой век чужое — какая слава!..
Что же сталось с Ельниным?
— Перед
вами являлась лицом к лицу настоящая живая жизнь, счастье — и
вы оттолкнули его от себя! из
чего, для
чего?