Неточные совпадения
И если я спрашивал: «
Что такое — яко
же?» — она, пугливо оглянувшись, советовала...
— Я ему семишник [Семишник — то
же,
что и семитка: монета в две копейки.] дам, — сказала бабушка, уводя меня в дом.
Иногда мне казалось,
что она так
же задушевно и серьезно играет в иконы, как пришибленная сестра Катерина — в куклы.
— Ну,
что уж ты растосковался так? Господь знает,
что делает. У многих ли дети лучше наших-то? Везде, отец, одно и то
же, — споры, да распри, да томаша. Все отцы-матери грехи свои слезами омывают, не ты один…
— Вот оно,
чего ради жили, грешили, добро копили! Кабы не стыд, не срам, позвать бы полицию, а завтра к губернатору… Срамно! Какие
же это родители полицией детей своих травят? Ну, значит, лежи, старик.
В те дни мысли и чувства о боге были главной пищей моей души, самым красивым в жизни, — все
же иные впечатления только обижали меня своей жестокостью и грязью, возбуждая отвращение и грусть. Бог был самым лучшим и светлым из всего,
что окружало меня, — бог бабушки, такой милый друг всему живому. И, конечно, меня не мог не тревожить вопрос: как
же это дед не видит доброго бога?
Бабушка
же была так полна своим,
что уж не слышала и не принимала чужого.
Дядя Петр тоже был грамотен и весьма начитан от писания, они всегда спорили с дедом, кто из святых кого святее; осуждали, один другого строже, древних грешников; особенно
же доставалось — Авессалому. Иногда споры принимали характер чисто грамматический, дедушка говорил: «согрешихом, беззаконновахом, неправдовахом», а дядя Петр утверждал,
что надо говорить «согрешиша, беззаконноваша, неправдоваша».
С того дня у нас возникла молчаливая, злая война: он старался будто нечаянно толкнуть меня, задеть вожжами, выпускал моих птиц, однажды стравил их кошке и по всякому поводу жаловался на меня деду, всегда привирая, а мне всё чаще казалось,
что он такой
же мальчишка, как я, только наряжен стариком.
Я видел,
что с ним всё чаще повторяются припадки угрюмого оцепенения, даже научился заранее распознавать, в каком духе он возвращается с работы; обычно он отворял ворота не торопясь, петли их визжали длительно и лениво, если
же извозчик был не в духе, петли взвизгивали кратко, точно охая от боли.
— Куда
же? — удивленно откликнулась она и, приподняв голову мою, долго смотрела мне в лицо, так долго,
что у меня слезы выступили на глазах.
— Старый ты дурак, — спокойно сказала бабушка, поправляя сбитую головку. — Буду я молчать, как
же! Всегда всё,
что узнаю про затеи твои, скажу ей…
После святок мать отвела меня и Сашу, сына дяди Михаила, в школу. Отец Саши женился, мачеха с первых
же дней невзлюбила пасынка, стала бить его, и, по настоянию бабушки, дед взял Сашу к себе. В школу мы ходили с месяц времени, из всего,
что мне было преподано в ней, я помню только,
что на вопрос: «Как твоя фамилия?» — нельзя ответить просто: «Пешков», — а надобно сказать: «Моя фамилия — Пешков». А также нельзя сказать учителю: «Ты, брат, не кричи, я тебя не боюсь…»
Несколько вечеров подряд она рассказывала историю отца, такую
же интересную, как все ее истории: отец был сыном солдата, дослужившегося до офицеров и сосланного в Сибирь за жестокость с подчиненными ему; там, где-то в Сибири, и родился мой отец. Жилось ему плохо, уже с малых лет он стал бегать из дома; однажды дедушка искал его по лесу с собаками, как зайца; другой раз, поймав, стал так бить,
что соседи отняли ребенка и спрятали его.
— Ты этого еще не можешь понять,
что значит — жениться и
что — венчаться, только это — страшная беда, ежели девица, не венчаясь, дитя родит! Ты это запомни да, как вырастешь, на такие дела девиц не подбивай, тебе это будет великий грех, а девица станет несчастна, да и дитя беззаконно, — запомни
же, гляди! Ты живи, жалеючи баб, люби их сердечно, а не ради баловства, это я тебе хорошее говорю!
После говорит он мне: «Ну, Акулина, гляди
же: дочери у тебя больше нет нигде, помни это!» Я одно свое думаю: ври больше, рыжий, — злоба —
что лед, до тепла живет!
Однажды я заснул под вечер, а проснувшись, почувствовал,
что и ноги проснулись, спустил их с кровати, — они снова отнялись, но уже явилась уверенность,
что ноги целы и я буду ходить. Это было так ярко хорошо,
что я закричал от радости, придавил всем телом ноги к полу, свалился, но тотчас
же пополз к двери, по лестнице, живо представляя, как все внизу удивятся, увидав меня.
Я тотчас
же принялся за дело, оно сразу, надолго и хорошо отвело меня от всего,
что делалось в доме, и хотя было всё еще очень обидно, но с каждым днем теряло интерес.
— Да, да, — сказала она тихонько, — не нужно озорничать! Вот скоро мы обвенчаемся, потом поедем в Москву, а потом воротимся, и ты будешь жить со мной. Евгений Васильевич очень добрый и умный, тебе будет хорошо с ним. Ты будешь учиться в гимназии, потом станешь студентом, — вот таким
же, как он теперь, а потом доктором.
Чем хочешь, — ученый может быть
чем хочет. Ну, иди, гуляй…
Нашлось еще несколько мальчиков, читавших Робинзона, все хвалили эту книгу, я был обижен,
что бабушкина сказка не понравилась, и тогда
же решил прочитать Робинзона, чтобы тоже сказать о нем — это чушь!
У Костромы было чувство брезгливости к воришкам, слово — «вор» он произносил особенно сильно и, когда видел,
что чужие ребята обирают пьяных, — разгонял их, если
же удавалось поймать мальчика — жестоко бил его. Этот большеглазый, невеселый мальчик воображал себя взрослым, он ходил особенной походкой, вперевалку, точно крючник, старался говорить густым, грубым голосом, весь он был какой-то тугой, надуманный, старый. Вяхирь был уверен,
что воровство — грех.
Немая, высохшая мать едва передвигала ноги, глядя на всё страшными глазами, брат был золотушный, с язвами на щиколотках, и такой слабенький,
что даже плакать громко не мог, а только стонал потрясающе, если был голоден, сытый
же дремал и сквозь дрему как-то странно вздыхал, мурлыкал тихонько, точно котенок.
Умерла она в августе, в воскресенье, около полудня. Вотчим только
что воротился из своей поездки и снова где-то служил, бабушка с Колей уже перебралась к нему, на чистенькую квартирку около вокзала, туда
же на днях должны были перевезти и мать.