Неточные совпадения
Прислушиваясь к себе, Клим ощущал в груди, в голове тихую, ноющую скуку, почти
боль; это
было новое для него ощущение. Он сидел рядом с матерью, лениво
ел арбуз и недоумевал: почему все философствуют? Ему казалось, что за последнее время философствовать стали больше и торопливее. Он
был обрадован весною, когда под предлогом ремонта флигеля писателя Катина попросили освободить квартиру. Теперь, проходя по двору, он с удовольствием смотрел на закрытые ставнями окна флигеля.
Туробоев усмехнулся. Губы у него
были разные, нижняя значительно толще верхней, темные глаза прорезаны красиво, но взгляд их неприятно разноречив, неуловим. Самгин решил, что это кричащие глаза человека больного и озабоченного желанием скрыть свою
боль и что Туробоев человек преждевременно износившийся. Брат спорил с Нехаевой о символизме, она несколько раздраженно увещевала его...
— Ах, оставь! Ты не понимаешь. Тут не должно
быть болезней,
болей, ничего грязного…
Клим искоса взглянул на нее. Она сидела, напряженно выпрямясь, ее сухое лицо уныло сморщилось, — это лицо старухи. Глаза широко открыты, и она закусила губы, как бы сдерживая крик
боли. Клим
был раздражен на нее, но какая-то частица жалости к себе самому перешла на эту женщину, он тихонько спросил...
— Это
было даже и не страшно, а — больше. Это — как умирать. Наверное — так чувствуют в последнюю минуту жизни, когда уже нет
боли, а — падение. Полет в неизвестное, в непонятное.
Это прозвучало так обиженно, как будто
было сказано не ею. Она ушла, оставив его в пустой, неприбранной комнате, в тишине, почти не нарушаемой робким шорохом дождя. Внезапное решение Лидии уехать, а особенно ее испуг в ответ на вопрос о женитьбе так обескуражили Клима, что он даже не сразу обиделся. И лишь посидев минуту-две в состоянии подавленности, сорвал очки с носа и, до
боли крепко пощипывая усы, начал шагать по комнате, возмущенно соображая...
Но девушка
была, об этом настойчиво говорила пустота в душе, тянущая, как
боль.
Спивак, идя по дорожке, присматриваясь к кустам, стала рассказывать о Корвине тем тоном, каким говорят, думая совершенно о другом, или для того, чтоб не думать. Клим узнал, что Корвина, больного, без сознания, подобрал в поле приказчик отца Спивак; привез его в усадьбу, и мальчик рассказал, что он
был поводырем слепых; один из них, называвший себя его дядей,
был не совсем слепой, обращался с ним жестоко, мальчик убежал от него, спрятался в лесу и
заболел, отравившись чем-то или от голода.
Он
был сыном уфимского скотопромышленника, учился в гимназии, при переходе в седьмой класс
был арестован, сидел несколько месяцев в тюрьме, отец его в это время помер, Кумов прожил некоторое время в Уфе под надзором полиции, затем, вытесненный из дома мачехой, пошел бродить по России, побывал на Урале, на Кавказе, жил у духоборов, хотел переселиться с ними в Канаду, но на острове Крите
заболел, и его возвратили в Одессу. С юга пешком добрался до Москвы и здесь осел, решив...
В этот вечер тщательно, со всей доступной ему объективностью, прощупав, пересмотрев все впечатления последних лет, Самгин почувствовал себя так совершенно одиноким человеком, таким чужим всем людям, что даже испытал тоскливую
боль, крепко сжавшую в нем что-то очень чувствительное. Он приподнялся и долго сидел, безмысленно глядя на покрытые льдом стекла окна, слабо освещенные золотистым огнем фонаря. Он
был в состоянии, близком к отчаянию. В памяти возникла фраза редактора «Нашего края...
В стране началось культурное оживление, зажглись яркие огни новой поэзии, прозы… наконец — живопись! — раздраженно говорила Варвара, причесываясь, морщась от
боли, в ее раздражении
было что-то очень глупое.
Наблюдая за человеком в соседней комнате, Самгин понимал, что человек этот испытывает
боль, и мысленно сближался с ним.
Боль — это слабость, и, если сейчас, в минуту слабости, подойти к человеку, может
быть, он обнаружит с предельной ясностью ту силу, которая заставляет его жить волчьей жизнью бродяги. Невозможно, нелепо допустить, чтоб эта сила почерпалась им из книг, от разума. Да, вот пойти к нему и откровенно, без многоточий поговорить с ним о нем, о себе. О Сомовой. Он кажется влюбленным в нее.
Дома Самгин заказал самовар, вина, взял горячую ванну, но это мало помогло ему, а только ослабило. Накинув пальто, он сел
пить чай.
Болела голова, начинался насморк, и режущая сухость в глазах заставляла закрывать их. Тогда из тьмы являлось голое лицо, масляный череп, и в ушах шумел тяжелый голос...
Самгин швырнул газету прочь,
болели глаза, читать
было трудно, одолевал кашель. Дмитрий явился поздно вечером, сообщил, что он переехал в ту же гостиницу, спросил о температуре, пробормотал что-то успокоительное и убежал, сказав...
Было странно слышать, что, несмотря на необыденность тем, люди эти говорят как-то обыденно просто, даже почти добродушно; голосов и слов озлобленных Самгин не слышал. Вдруг все люди впереди его дружно побежали, а с площади, встречу им, вихрем взорвался оглушающий крик, и
было ясно, что это не крик испуга или
боли. Самгина толкали, обгоняя его, кто-то схватил за рукав и повлек его за собой, сопя...
— Лютов
был, — сказала она, проснувшись и морщась. — Просил тебя прийти в больницу. Там Алина с ума сходит. Боже мой, — как у меня голова
болит! И какая все это… дрянь! — вдруг взвизгнула она, топнув ногою. — И еще — ты! Ходишь ночью… Бог знает где, когда тут… Ты уже не студент…
— Ага, — сказал Самгин и отошел прочь, опасаясь, что скажет еще что-нибудь неловкое. Он чувствовал себя нехорошо, —
было физически неприятно, точно он
заболевал, как месяца два тому назад, когда врач определил у него избыток кислот в желудке.
На диване
было неудобно, жестко,
болел бок, ныли кости плеча. Самгин решил перебраться в спальню, осторожно попробовал встать, — резкая
боль рванула плечо, ноги подогнулись. Держась за косяк двери, он подождал, пока
боль притихла, прошел в спальню, посмотрел в зеркало: левая щека отвратительно опухла, прикрыв глаз, лицо казалось пьяным и, потеряв какую-то свою черту, стало обидно похоже на лицо регистратора в окружном суде, человека, которого часто одолевали флюсы.
На другой день он проснулся рано и долго лежал в постели, куря папиросы, мечтая о поездке за границу.
Боль уже не так сильна, может
быть, потому, что привычна, а тишина в кухне и на улице непривычна, беспокоит. Но скоро ее начали раскачивать толчки с улицы в розовые стекла окон, и за каждым толчком следовал глухой, мощный гул, не похожий на гром. Можно
было подумать, что на небо, вместо облаков, туго натянули кожу и по коже бьют, как в барабан, огромнейшим кулаком.
Гневные мысли возбуждали в нем странную бодрость, и бодрость удивляла его. Думать мешали выстрелы,
боль в плече и боку, хотелось
есть. Он позвонил Насте несколько раз, прежде чем она сердито крикнула из столовой...
— Военному! — сердито повторил офицер. — Мне сапоги одевать надо, а у меня нога
болит. Надо
быть вежливым…
Бесконечно долго тянулась эта опустошенная, немая ночь, потом загудел благовест к ранней обедне, — медь колоколов
пела так громко, что стекла окон отзывались ноющим звуком, звук этот напоминал начало зубной
боли.
Боль в щеке
была не сильная, но разлилась по всему телу и ослабила Клима.
Это
было хорошо, потому что от неудобной позы у Самгина
болели мускулы. Подождав, когда щелкнул замок ее комнаты, он перешел на постель, с наслаждением вытянулся, зажег свечу, взглянул на часы, —
было уже около полуночи. На ночном столике лежал маленький кожаный портфель, из него торчала бумажка, — Самгин машинально взял ее и прочитал написанное круглым и крупным детским почерком...
Руку Самгина он стиснул так крепко, что Клим от
боли даже топнул ногой. Марина увезла его к себе в магазин, — там, как всегда, кипел самовар и, как всегда,
было уютно, точно в постели, перед крепким, но легким сном.
— Ну, — что? Что хмуришься?
Болит? Кричи, — легче
будет!
Он
был в новом, необмятом костюме серого цвета и металлически блестел. Руку Самгина он сжал до
боли крепко.
— Я начинаю с трех, по завету отца. Это — лучший из его заветов. Кажется, я —
заболеваю. Температура лезет вверх, какая-то дрожь внутри, а под кожей пузырьки вскакивают и лопаются. Это обязывает меня крепко
выпить.
— Вот все чай
пью, — говорила она, спрятав ‹лицо› за самоваром. — Пусть кипит вода, а не кровь. Я, знаешь, трусиха,
заболев — боюсь, что умру. Какое противное, не русское слово — умру.
— Толстой-то, а? В мое время… в годы юности, молодости моей, — Чернышевский, Добролюбов, Некрасов — впереди его
были. Читали их, как отцов церкви, я ведь семинарист. Верования строились по глаголам их. Толстой незаметен
был. Тогда учились думать о народе, а не о себе. Он — о себе начал. С него и пошло это… вращение человека вокруг себя самого. Каламбур тут возможен: вращение вокруг частности — отвращение от целого… Ну — до свидания… Ухо чего-то
болит… Прошу…
— Муж
заболевает, должно
быть, серьезно, — говорила Елена.
К сознательному бытию Клим Иванович Самгин возвратился разбуженный режущей
болью в животе, можно
было думать, что в кишках двигается и скрежещет битое стекло.
Он лежал на мягчайшей, жаркой перине, утопая в ней, как в тесте, за окном сияло солнце, богато освещая деревья, украшенные инеем, а дом
был наполнен непоколебимой тишиной, кроме
боли — не слышно
было ничего.
У рыжего офицера лицо
было серое, с каким-то синеватым мертвенным оттенком, его искажали судорожные гримасы, он, как будто от
боли, пытался закрыть глаза, но глаза выкатывались.
Ночевал у Елены, она
была выпивши, очень требовательна, капризна и утомила его, плохо и мало спал, проснулся с головной
болью рано утром и пошел домой пешком.