Неточные совпадения
Хлестаков. Черт его знает, что такое, только не жаркое. Это топор, зажаренный вместо говядины. (
Ест.)Мошенники, канальи, чем они кормят! И челюсти
заболят, если съешь один такой кусок. (Ковыряет пальцем в зубах.)Подлецы! Совершенно как деревянная кора, ничем вытащить нельзя; и зубы почернеют после этих блюд. Мошенники! (Вытирает рот салфеткой.)Больше ничего нет?
Городничий. Да, и тоже над каждой кроватью надписать по-латыни или на другом каком языке… это уж по вашей части, Христиан Иванович, — всякую болезнь: когда кто
заболел, которого дня и числа… Нехорошо, что у вас больные такой крепкий табак курят, что всегда расчихаешься, когда войдешь. Да и лучше, если б их
было меньше: тотчас отнесут к дурному смотрению или к неискусству врача.
Влас
был душа добрейшая,
Болел за всю вахлачину —
Не за одну семью.
При первом столкновении с этой действительностью человек не может вытерпеть
боли, которою она поражает его; он стонет, простирает руки, жалуется, клянет, но в то же время еще надеется, что злодейство,
быть может, пройдет мимо.
Застигнутый
болью врасплох, он с поспешностью развязал рогожный кулек, в котором завернута
была загадочная кладь, и странное зрелище вдруг представилось глазам его.
Никто, однако ж, на клич не спешил; одни не выходили вперед, потому что
были изнежены и знали, что порубление пальца сопряжено с
болью; другие не выходили по недоразумению: не разобрав вопроса, думали, что начальник опрашивает, всем ли довольны, и, опасаясь, чтоб их не сочли за бунтовщиков, по обычаю, во весь рот зевали:"Рады стараться, ваше-е-е-ество-о!"
Стонала вся слобода. Это
был неясный, но сплошной гул, в котором нельзя
было различить ни одного отдельного звука, но который всей своей массой представлял едва сдерживаемую
боль сердца.
Либеральная партия говорила или, лучше, подразумевала, что религия
есть только узда для варварской части населения, и действительно, Степан Аркадьич не мог вынести без
боли в ногах даже короткого молебна и не мог понять, к чему все эти страшные и высокопарные слова о том свете, когда и на этом жить
было бы очень весело.
Боль была странная и страшная, но теперь она прошла; он чувствовал, что может опять жить и думать не об одной жене.
Анне
было так ясно, что никому нечему
было радоваться, что этот смех раздражил ее до
боли, и ей хотелось заткнуть уши, чтобы не слыхать его.
— Уйдите, уйдите, уйдите, — не глядя на него, вскрикнула она, как будто крик этот
был вызван физическою
болью.
Есть люди, которые, встречая своего счастливого в чем бы то ни
было соперника, готовы сейчас же отвернуться от всего хорошего, что
есть в нем, и видеть в нем одно дурное;
есть люди, которые, напротив, более всего желают найти в этом счастливом сопернике те качества, которыми он победил их, и ищут в нем со щемящею
болью в сердце одного хорошего.
Всё это она говорила весело, быстро и с особенным блеском в глазах; но Алексей Александрович теперь не приписывал этому тону ее никакого значения. Он слышал только ее слова и придавал им только тот прямой смысл, который они имели. И он отвечал ей просто, хотя и шутливо. Во всем разговоре этом не
было ничего особенного, но никогда после без мучительной
боли стыда Анна не могла вспомнить всей этой короткой сцены.
Но главное общество Щербацких невольно составилось из московской дамы, Марьи Евгениевны Ртищевой с дочерью, которая
была неприятна Кити потому, что
заболела так же, как и она, от любви, и московского полковника, которого Кити с детства видела и знала в мундире и эполетах и который тут, со своими маленькими глазками и с открытою шеей в цветном галстучке,
был необыкновенно смешон и скучен тем, что нельзя
было от него отделаться.
― Может
быть, не принимают? ― сказал Левин, входя в сени дома графини
Боль.
И он старался вспомнить ее такою, какою она
была тогда, когда он в первый раз встретил ее тоже на станции, таинственною, прелестной, любящею, ищущею и дающею счастье, а не жестоко-мстительною, какою она вспоминалась ему в последнюю минуту. Он старался вспоминать лучшие минуты с нею; но эти минуты
были навсегда отравлены. Он помнил ее только торжествующую, свершившуюся угрозу никому ненужного, но неизгладимого раскаяния. Он перестал чувствовать
боль зуба, и рыдания искривили его лицо.
В конце февраля случилось, что новорожденная дочь Анны, названная тоже Анной,
заболела. Алексей Александрович
был утром в детской и, распорядившись послать за докторов, поехал в министерство. Окончив свои дела, он вернулся домой в четвертом часу. Войдя в переднюю, он увидал красавца лакея в галунах и медвежьей пелеринке, державшего белую ротонду из американской собаки.
Весь день этот, за исключением поездки к Вильсон, которая заняла у нее два часа, Анна провела в сомнениях о том, всё ли кончено или
есть надежда примирения и надо ли ей сейчас уехать или еще раз увидать его. Она ждала его целый день и вечером, уходя в свою комнату, приказав передать ему, что у нее голова
болит, загадала себе: «если он придет, несмотря на слова горничной, то, значит, он еще любит. Если же нет, то, значит, всё конечно, и тогда я решу, что мне делать!..»
Чувство ревности, которое мучало его во время неизвестности, прошло в ту минуту, когда ему с
болью был выдернут зуб словами жены.
Не
было положения, в котором бы он не страдал, не
было минуты, в которую бы он забылся, не
было места, члена его тела, которые бы не
болели, не мучали его.
— О, прекрасно! Mariette говорит, что он
был мил очень и… я должен тебя огорчить… не скучал о тебе, не так, как твой муж. Но еще раз merci, мой друг, что подарила мне день. Наш милый самовар
будет в восторге. (Самоваром он называл знаменитую графиню Лидию Ивановну, за то что она всегда и обо всем волновалась и горячилась.) Она о тебе спрашивала. И знаешь, если я смею советовать, ты бы съездила к ней нынче. Ведь у ней обо всем
болит сердце. Теперь она, кроме всех своих хлопот, занята примирением Облонских.
И то в эти три дня меньшой
заболел оттого, что его накормили дурным бульоном, а остальные
были вчера почти без обеда.
Та
боль, которую она причинила себе и мужу, высказав эти слова,
будет вознаграждена теперь тем, что всё определится, думала она.
Слова жены, подтвердившие его худшие сомнения, произвели жестокую
боль в сердце Алексея Александровича.
Боль эта
была усилена еще тем странным чувством физической жалости к ней, которую произвели на него ее слезы. Но, оставшись один в карете, Алексей Александрович, к удивлению своему и радости, почувствовал совершенное освобождение и от этой жалости и от мучавших его в последнее время сомнений и страданий ревности.
Ему приятно
было чувствовать эту легкую
боль в сильной ноге, приятно
было мышечное ощущение движений своей груди при дыхании.
Как убившийся ребенок, прыгая, приводит в движенье свои мускулы, чтобы заглушить
боль, так для Алексея Александровича
было необходимо умственное движение, чтобы заглушить те мысли о жене, которые в ее присутствии и в присутствии Вронского и при постоянном повторении его имени требовали к себе внимания.
Был промежуток между скачками, и потому ничто не мешало разговору. Генерал-адъютант осуждал скачки. Алексей Александрович возражал, защищая их. Анна слушала его тонкий, ровный голос, не пропуская ни одного слова, и каждое слово его казалось ей фальшиво и
болью резало ее ухо.
— Я, как человек, — сказал Вронский, — тем хорош, что жизнь для меня ничего не стоит. А что физической энергии во мне довольно, чтобы врубиться в каре и смять или лечь, — это я знаю. Я рад тому, что
есть за что отдать мою жизнь, которая мне не то что не нужна, но постыла. Кому-нибудь пригодится. — И он сделал нетерпеливое движение скулой от неперестающей, ноющей
боли зуба, мешавшей ему даже говорить с тем выражением, с которым он хотел.
Профессор с досадой и как будто умственною
болью от перерыва оглянулся на странного вопрошателя, похожего более на бурлака, чем на философа, и перенес глаза на Сергея Ивановича, как бы спрашивая: что ж тут говорить? Но Сергей Иванович, который далеко не с тем усилием и односторонностью говорил, как профессор, и у которого в голове оставался простор для того, чтоб и отвечать профессору и вместе понимать ту простую и естественную точку зрения, с которой
был сделан вопрос, улыбнулся и сказал...
Возвращаясь с мужем со скачек, в минуту волнения она высказала ему всё; несмотря на
боль, испытанную ею при этом, она
была рада этому.
Поцелуи с обеих сторон так
были сильны, что у обоих весь день почти
болели передние зубы.
— Нехорошо, нехорошо, — сказал Собакевич, покачав головою. — Вы посудите, Иван Григорьевич: пятый десяток живу, ни разу не
был болен; хоть бы горло
заболело, веред или чирей выскочил… Нет, не к добру! когда-нибудь придется поплатиться за это. — Тут Собакевич погрузился в меланхолию.
— Нет, Платон Михайлович, — сказал Хлобуев, вздохнувши и сжавши крепко его руку, — не гожусь я теперь никуды. Одряхлел прежде старости своей, и поясница
болит от прежних грехов, и ревматизм в плече. Куды мне! Что разорять казну! И без того теперь завелось много служащих ради доходных мест. Храни бог, чтобы из-за меня, из-за доставки мне жалованья прибавлены
были подати на бедное сословие: и без того ему трудно при этом множестве сосущих. Нет, Платон Михайлович, бог с ним.
Нет: рано чувства в нем остыли;
Ему наскучил света шум;
Красавицы не долго
былиПредмет его привычных дум;
Измены утомить успели;
Друзья и дружба надоели,
Затем, что не всегда же мог
Beef-steaks и страсбургский пирог
Шампанской обливать бутылкой
И сыпать острые слова,
Когда
болела голова;
И хоть он
был повеса пылкой,
Но разлюбил он наконец
И брань, и саблю, и свинец.
Бывало, стоишь, стоишь в углу, так что колени и спина
заболят, и думаешь: «Забыл про меня Карл Иваныч: ему, должно
быть, покойно сидеть на мягком кресле и читать свою гидростатику, — а каково мне?» — и начнешь, чтобы напомнить о себе, потихоньку отворять и затворять заслонку или ковырять штукатурку со стены; но если вдруг упадет с шумом слишком большой кусок на землю — право, один страх хуже всякого наказания.
Я не сообразил того, что бедняжка плакал, верно, не столько от физической
боли, сколько от той мысли, что пять мальчиков, которые, может
быть, нравились ему, без всякой причины, все согласились ненавидеть и гнать его.
Потом она приподнялась, моя голубушка, сделала вот так ручки и вдруг заговорила, да таким голосом, что я и вспомнить не могу: «Матерь божия, не оставь их!..» Тут уж
боль подступила ей под самое сердце, по глазам видно
было, что ужасно мучилась бедняжка; упала на подушки, ухватилась зубами за простыню; а слезы-то, мой батюшка, так и текут.
Ему
было крайне трудно покинуть ее даже на время; кроме того, он боялся воскресить утихшую
боль.
Нахмурив брови, мальчик вскарабкался на табурет, зачерпнул длинной ложкой горячей жижи (сказать кстати, это
был суп с бараниной) и плеснул на сгиб кисти. Впечатление оказалось не слабым, но слабость от сильной
боли заставила его пошатнуться. Бледный, как мука, Грэй подошел к Бетси, заложив горящую руку в карман штанишек.
— Ну, а коль вы, еще при Катерине Ивановне, теперь,
заболеете и вас в больницу свезут, ну что тогда
будет? — безжалостно настаивал он.
Плач бедной, чахоточной, сиротливой Катерины Ивановны произвел, казалось, сильный эффект на публику. Тут
было столько жалкого, столько страдающего в этом искривленном
болью, высохшем чахоточном лице, в этих иссохших, запекшихся кровью губах, в этом хрипло кричащем голосе, в этом плаче навзрыд, подобном детскому плачу, в этой доверчивой, детской и вместе с тем отчаянной мольбе защитить, что, казалось, все пожалели несчастную. По крайней мере Петр Петрович тотчас же пожалел.
После тревожного дня, проведенного в беспрерывных фантазиях, в радостных грезах и слезах, в ночь она
заболела и наутро
была уже в жару и в бреду.
Но не бритой головы и кандалов он стыдился: его гордость сильно
была уязвлена; он и
заболел от уязвленной гордости.
Он приподнялся с усилием. Голова его
болела; он встал
было на ноги, повернулся в своей каморке и упал опять на диван.
Действительно, Раскольников
был почти здоров, особенно в сравнении со вчерашним, только
был очень бледен, рассеян и угрюм. Снаружи он походил как бы на раненого человека или вытерпливающего какую-нибудь сильную физическую
боль: брови его
были сдвинуты, губы сжаты, взгляд воспаленный. Говорил он мало и неохотно, как бы через силу или исполняя обязанность, и какое-то беспокойство изредка появлялось в его движениях.
— То
есть не то чтобы… видишь, в последнее время, вот как ты
заболел, мне часто и много приходилось об тебе поминать… Ну, он слушал… и как узнал, что ты по юридическому и кончить курса не можешь, по обстоятельствам, то сказал: «Как жаль!» Я и заключил… то
есть все это вместе, не одно ведь это; вчера Заметов… Видишь, Родя, я тебе что-то вчера болтал в пьяном виде, как домой-то шли… так я, брат, боюсь, чтоб ты не преувеличил, видишь…
Глубокий, страшный кашель прервал ее слова. Она отхаркнулась в платок и сунула его напоказ священнику, с
болью придерживая другой рукою грудь. Платок
был весь в крови…
Нет, — мне слез ее надобно
было, мне испуг ее видеть надобно
было, смотреть, как сердце ее
болит и терзается!
Кабанова. Знаю я, знаю, что вам не по нутру мои слова, да что ж делать-то, я вам не чужая, у меня об вас сердце
болит. Я давно вижу, что вам воли хочется. Ну что ж, дождетесь, поживете и на воле, когда меня не
будет. Вот уж тогда делайте, что хотите, не
будет над вами старших. А может, и меня вспомянете.
Да, это лучше… в беспамятстве, ни
боли… ничего не
будешь чувствовать!