Неточные совпадения
Несомненно, это был самый умный
человек, он никогда ни
с кем не соглашался и всех учил, даже Настоящего Старика, который
жил тоже несогласно со всеми, требуя, чтоб все шли одним путем.
По ее рассказам, нищий этот был великий грешник и злодей, в голодный год он продавал
людям муку
с песком,
с известкой, судился за это, истратил все деньги свои на подкупы судей и хотя мог бы
жить в скромной бедности, но вот нищенствует.
— Позволь, позволь, — кричал ей Варавка, — но ведь эта любовь к
людям, — кстати, выдуманная нами, противная природе нашей, которая жаждет не любви к ближнему, а борьбы
с ним, — эта несчастная любовь ничего не значит и не стоит без ненависти, без отвращения к той грязи, в которой
живет ближний! И, наконец, не надо забывать, что духовная жизнь успешно развивается только на почве материального благополучия.
— Я признаю вполне законным стремление каждого холостого
человека поять в супругу себе ту или иную идейку и
жить, до конца дней, в добром
с нею согласии, но — лично я предпочитаю остаться холостым.
— Да, — какие там
люди живут? — пробормотал Иноков, сидя на валике дивана
с толстой сигарой Варавки в зубах.
— И все вообще, такой ужас! Ты не знаешь: отец, зимою, увлекался водевильной актрисой; толстенькая, красная, пошлая, как торговка. Я не очень хороша
с Верой Петровной, мы не любим друг друга, но — господи! Как ей было тяжело! У нее глаза обезумели. Видел, как она поседела? До чего все это грубо и страшно.
Люди топчут друг друга. Я хочу
жить, Клим, но я не знаю — как?
Доктор смотрел на все вокруг унылым взглядом
человека, который знакомится
с местом, где он должен
жить против воли своей.
— Ой, Надсон! — пренебрежительно,
с гримасой, воскликнула Алина. — Мне кажется, что спорить любят только
люди неудачные, несчастливые. Счастливые —
живут молча.
Листья, сорванные ветром, мелькали в воздухе, как летучие мыши, сыпался мелкий дождь,
с крыш падали тяжелые капли, барабаня по шелку зонтика, сердито ворчала вода в проржавевших водосточных трубах. Мокрые, хмуренькие домики смотрели на Клима заплаканными окнами. Он подумал, что в таких домах удобно
жить фальшивомонетчикам, приемщикам краденого и несчастным
людям. Среди этих домов забыто торчали маленькие церковки.
С той поры он почти сорок лет
жил, занимаясь историей города, написал книгу, которую никто не хотел издать, долго работал в «Губернских ведомостях», печатая там отрывки своей истории, но был изгнан из редакции за статью, излагавшую ссору одного из губернаторов
с архиереем; светская власть обнаружила в статье что-то нелестное для себя и зачислила автора в ряды
людей неблагонадежных.
— Впрочем — ничего я не думал, а просто обрадовался
человеку. Лес, знаешь. Стоят обугленные сосны, буйно цветет иван-чай. Птички ликуют, черт их побери. Самцы самочек опевают. Мы
с ним, Туробоевым, тоже самцы, а петь нам — некому.
Жил я у помещика-земца, антисемит, но, впрочем, — либерал и надоел он мне пуще овода. Жене его под сорок, Мопассанов читает и мучается какими-то спазмами в животе.
Но ехать домой он не думал и не поехал, а всю весну, до экзаменов,
прожил, аккуратно посещая университет, усердно занимаясь дома. Изредка, по субботам, заходил к Прейсу, но там было скучно, хотя явились новые
люди: какой-то студент института гражданских инженеров, длинный,
с деревянным лицом, драгун, офицер Сумского полка, очень франтоватый, но все-таки похожий на молодого купчика, который оделся военным скуки ради. Там все считали; Тагильский лениво подавал цифры...
— Хотите познакомиться
с человеком почти ваших мыслей? Пчеловод, сектант, очень интересный, книг у него много.
Поживете в деревне, наберетесь сил.
«Да, здесь умеют
жить», — заключил он, побывав в двух-трех своеобразно благоустроенных домах друзей Айно, гостеприимных и прямодушных
людей, которые хорошо были знакомы
с русской жизнью, русским искусством, но не обнаружили русского пристрастия к спорам о наилучшем устроении мира, а страну свою знали, точно книгу стихов любимого поэта.
— Как
живем? Да — все так же. Редактор — плачет, потому что ни
люди, ни события не хотят считаться
с ним. Робинзон — уходит от нас, бунтует, говорит, что газета глупая и пошлая и что ежедневно, под заголовком, надобно печатать крупным шрифтом: «Долой самодержавие». Он тоже, должно быть, скоро умрет…
Самгин еще раз подумал, что, конечно, лучше бы
жить без чудаков, без шероховатых и пестрых
людей, после встречи
с которыми в памяти остаются какие-то цветные пятна, нелепые улыбочки, анекдотические словечки.
Он славился как
человек очень деловой, любил кутнуть в «Стрельне», у «Яра», ежегодно ездил в Париж,
с женою давно развелся,
жил одиноко в большой, холодной квартире, где даже в ясные дни стоял пыльный сумрак, неистребимый запах сигар и сухого тления.
— Замечательно — как вы не догадались обо мне тогда, во время студенческой драки? Ведь если б я был простой
человек, разве мне дали бы сопровождать вас в полицию? Это — раз. Опять же и то:
живет человек на глазах ваших два года, нигде не служит, все будто бы места ищет, а — на что
живет, на какие средства? И ночей дома не ночует. Простодушные
люди вы
с супругой. Даже боязно за вас, честное слово! Анфимьевна — та, наверное, вором считает меня…
Наблюдая за
человеком в соседней комнате, Самгин понимал, что
человек этот испытывает боль, и мысленно сближался
с ним. Боль — это слабость, и, если сейчас, в минуту слабости, подойти к
человеку, может быть, он обнаружит
с предельной ясностью ту силу, которая заставляет его
жить волчьей жизнью бродяги. Невозможно, нелепо допустить, чтоб эта сила почерпалась им из книг, от разума. Да, вот пойти к нему и откровенно, без многоточий поговорить
с ним о нем, о себе. О Сомовой. Он кажется влюбленным в нее.
«Глуповатые стишки. Но кто-то сказал, что поэзия и должна быть глуповатой… Счастье — тоже. «Счастье на мосту
с чашкой», — это о нищих. Пословицы всегда злы, в сущности. Счастье — это когда
человек живет в мире
с самим собою. Это и значит:
жить честно».
— Эх, ворона, — вздохнул
человек в пиджаке. —
Жить с вами — сил нету!
Потом он думал еще о многом мелочном, — думал для того, чтоб не искать ответа на вопрос: что мешает ему
жить так, как
живут эти
люди? Что-то мешало, и он чувствовал, что мешает не только боязнь потерять себя среди
людей, в ничтожестве которых он не сомневался. Подумал о Никоновой: вот
с кем он хотел бы говорить! Она обидела его нелепым своим подозрением, но он уже простил ей это, так же, как простил и то, что она служила жандармам.
— В Полтавской губернии приходят мужики громить имение.
Человек пятьсот. Не свои — чужие; свои
живут, как у Христа за пазухой. Ну вот, пришли, шумят, конечно. Выходит к ним старик и говорит: «Цыцте!» — это по-русски значит: тише! — «Цыцте, Сергий Михайлович — сплять!» — то есть — спят. Ну-с, мужики замолчали, потоптались и ушли! Факт, — закончил он квакающим звуком успокоительный рассказ свой.
— Нет, отнесись к этому серьезно! — посоветовал Лютов. — Тут не церемонятся! К доктору, — забыл фамилию, — Виноградову, кажется, — пришли
с обыском, и частный пристав застрелил его. В затылок. Н-да. И похоже, что Костю Макарова зацапали, — он там у нас чинил
людей и
жил у нас, но вот нет его, третьи сутки. Фабриканта мебели Шмита — знал?
— Стрешнева — почему? Так это моя девичья фамилия, отец — Павел Стрешнев, театральный плотник.
С благоверным супругом моим — разошлась. Это — не
человек, а какой-то вероучитель и не адвокат, а — лекарь, все — о здоровье, даже по ночам — о здоровье, тоска! Я чудесно могу
жить своим горлом…
— Неплохой
человек она, но — разбита и дребезжит вся. Тоскливо
живет и, от тоски, занимается религиозно-нравственным воспитанием народа, — кружок организовала. Надувают ее. Ей бы замуж надо. Рассказала мне, в печальный час, о романе
с тобой.
«Осталась где-то вне действительности,
живет бредовым прошлым», — думал он, выходя на улицу.
С удивлением и даже недоверием к себе он вдруг почувствовал, что десяток дней, прожитых вне Москвы, отодвинул его от этого города и от
людей, подобных Татьяне, очень далеко. Это было странно и требовало анализа. Это как бы намекало, что при некотором напряжении воли можно выйти из порочного круга действительности.
—
Пожить с простыми
людьми.
— Есть причина.
Живу я где-то на задворках, в тупике.
Людей — боюсь, вытянут и заставят делать что-нибудь… ответственное. А я не верю, не хочу. Вот — делают, тысячи лет делали. Ну, и — что же? Вешают за это. Остается возня
с самим собой.
— Здесь очень много русских, и — представь? — на днях я, кажется, видела Алину,
с этим ее купцом. Но мне уже не хочется бесконечных русских разговоров. Я слишком много видела
людей, которые все знают, но не умеют
жить. Неудачники, все неудачники. И очень озлоблены, потому что неудачники. Но — пойдем в дом.
—
Человек несимпатичный, но — интересный, — тихо заговорил Иноков. — Глядя на него, я, бывало, думал: откуда у него эти судороги ума? Страшно ему
жить или стыдно? Теперь мне думается, что стыдился он своего богатства, бездолья, романа
с этой шалой бабой. Умный он был.
— Вообще — скучновато. Идет уборка после домашнего праздника, людишки переживают похмелье, чистятся, все хорошенькое, что вытащили для праздника из нутра своего, — прячут смущенно. Догадались, что вчера вели себя несоответственно званию и положению. А начальство все старается о упокоении, вешает злодеев. Погодило бы душить, они сами выдохнутся. Вообще,
живя в провинции, представляешь себе центральных
людей… ну, богаче, что ли,
с начинкой более интересной…
Я столкнулся
с человеком класса, который
живет конкуренцией.
От этих
людей Самгин знал, что в городе его считают «столичной штучкой», гордецом и нелюдимом, у которого есть причины
жить одиноко, подозревают в нем
человека убеждений крайних и, напуганные событиями пятого года, не стремятся к более близкому знакомству
с человеком из бунтовавшей Москвы.
Чехов,
с его обещанием прекрасной жизни через двести, триста лет, развенчанный Горький
с наивным утверждением, что “
человек живет для лучшего” и “звучит гордо”, — все это проповедники тривиального позитивизма Огюста Конта.
— Был там Гурко, настроен мрачно и озлобленно, предвещал катастрофу, говорил, точно кандидат в Наполеоны. После истории
с Лидвалем и кражей овса ему, Гурко, конечно,
жить не весело. Идиот этот, октябрист Стратонов, вторил ему, требовал: дайте нам сильного
человека! Ногайцев вдруг заявил себя монархистом. Это называется: уверовал в бога перед праздником. Сволочь.
— Должно быть, есть
люди, которым все равно, что защищать. До этой квартиры мы
с мужем
жили на Бассейной, в доме, где квартировала графиня или княгиня — я не помню ее фамилии, что-то вроде Мейендорф, Мейенберг, вообще — мейен. Так эта графиня защищала право своей собачки гадить на парадной лестнице…
Прошло
человек тридцать каменщиков, которые воздвигали пятиэтажный дом в улице, где
жил Самгин, почти против окон его квартиры, все они были, по Брюсову, «в фартуках белых». Он узнал их по фигуре артельного старосты, тощего старичка
с голым черепом,
с плюшевой мордочкой обезьяны и пронзительным голосом страдальца.
— Война уничтожает сословные различия, — говорил он. —
Люди недостаточно умны и героичны для того, чтобы мирно
жить, но пред лицом врага должно вспыхнуть чувство дружбы, братства, сознание необходимости единства в игре
с судьбой и для победы над нею.
И если вспомнить, что все это совершается на маленькой планете, затерянной в безграничии вселенной, среди тысяч грандиозных созвездий, среди миллионов планет, в сравнении
с которыми земля, быть может, единственная пылинка, где родился и
живет человек, существо, которому отведено только пять-шесть десятков лет жизни…
— Надо вставать, а то не поспеете к поезду, — предупредил он. — А то — может,
поживете еще денечек
с нами? Очень вы
человек — по душе нам! На ужин мы бы собрали кое-кого,
человек пяток-десяток, для разговора, ась?
— Там
живут Тюхи, дикие рожи, кошмарные подобия
людей, — неожиданно и очень сердито сказал ‹Андреев›. — Не уговаривайте меня идти на службу к ним — не пойду! «
Человек рождается на страдание, как искра, чтоб устремляться вверх» — но я предпочитаю погибать
с Наполеоном, который хотел быть императором всей Европы, а не
с безграмотным Емелькой Пугачевым. — И, выговорив это, он выкрикнул латинское...
Клим Иванович Самгин
жил скучновато, но
с каждым ‹днем› определеннее чувствовал, что уже скоро пред ним откроется широкая возможность другой жизни, более достойной его,
человека исключительно своеобразного.