Неточные совпадения
Выдумывать было не легко, но он понимал, что именно за это все в доме, исключая Настоящего Старика, любят его
больше, чем брата Дмитрия. Даже доктор Сомов, когда шли кататься в лодках и Клим с братом обогнали его, — даже угрюмый доктор, лениво шагавший под руку с мамой,
сказал ей...
— Просто — тебе стыдно
сказать правду, — заявила Люба. — А я знаю, что урод, и у меня еще скверный характер, это и папа и мама говорят. Мне нужно уйти в монахини… Не хочу
больше сидеть здесь.
«Конечно, я
больше не позволю себе этого с ней». — Но через минуту решил иначе: «
Скажу, чтоб она уже не смела с Дроновым…»
— Вот как хорошо сошлось. А я тут с неделю думаю: как
сказать, что не могу
больше с тобой?
— Хотя она и гордая и обидела меня, а все-таки
скажу: мать она редкая. Теперь, когда она отказала мне, чтоб Ваню не посылать в Рязань, — ты уж ко мне
больше не ходи. И я к вам работать не пойду.
Науки не очень интересовали Клима, он хотел знать людей и находил, что роман дает ему
больше знания о них, чем научная книга и лекция. Он даже
сказал Марине, что о человеке искусство знает
больше, чем наука.
— Как все это странно… Знаешь — в школе за мной ухаживали настойчивее и
больше, чем за нею, а ведь я рядом с нею почти урод. И я очень обижалась — не за себя, а за ее красоту. Один… странный человек, Диомидов, непросто — Демидов, а — Диомидов, говорит, что Алина красива отталкивающе. Да, так и
сказал. Но… он человек необыкновенный, его хорошо слушать, а верить ему трудно.
— Замечательный человек. Живет — не морщится. На днях тут хоронили кого-то, и один из провожатых забавно
сказал: «Тридцать девять лет жил — морщился,
больше не стерпел — помер». Томилин — много стерпит.
Говорил Дронов порывисто и торопливо, желая
сказать между двумя припадками кашля как можно
больше. Слушать его было трудно и скучно. Клим задумался о своем, наблюдая, как Дронов истязует фуражку.
— Да, —
сказала мать, припудривая прыщик, — он всегда любил риторику.
Больше всего — риторику. Но — почему ты сегодня такой нервный? И уши у тебя красные…
— Ешьте
больше овощей и особенно — содержащих селитру, каковы: лук, чеснок, хрен, редька… Полезна и свекла, хотя она селитры не содержит. Вы
сказали — две трефы?
Клим согласно кивнул головой. Когда он не мог сразу составить себе мнения о человеке, он чувствовал этого человека опасным для себя. Таких, опасных, людей становилось все
больше, и среди них Лидия стояла ближе всех к нему. Эту близость он сейчас ощутил особенно ясно, и вдруг ему захотелось
сказать ей о себе все, не утаив ни одной мысли,
сказать еще раз, что он ее любит, но не понимает и чего-то боится в ней. Встревоженный этим желанием, он встал и простился с нею.
Диомидов опустил голову, сунул за ремень
большие пальцы рук и, похожий на букву «ф»,
сказал виновато...
Клим сел против него на широкие нары, грубо сбитые из четырех досок; в углу нар лежала груда рухляди, чья-то постель.
Большой стол пред нарами испускал одуряющий запах протухшего жира. За деревянной переборкой, некрашеной и щелявой, светился огонь, там кто-то покашливал, шуршал бумагой. Усатая женщина зажгла жестяную лампу, поставила ее на стол и, посмотрев на Клима,
сказала дьякону...
— Я
больше не могу, —
сказал он, идя во двор. За воротами остановился, снял очки, смигнул с глаз пыльную пелену и подумал: «Зачем же он… он-то зачем пошел? Ему — не следовало…
— Возмущенных — мало! —
сказал он, встряхнув головой. — Возмущенных я не видел. Нет. А какой-то… странный человек в белой шляпе собирал добровольцев могилы копать. И меня приглашал. Очень… деловитый. Приглашал так, как будто он давно ждал случая выкопать могилу. И —
большую, для многих.
— Как же я могу знать? — сухо
сказала она и пророческим тоном человека с
большим жизненным опытом заговорила...
Козлов оглянулся и
сказал потише, как бы сообщая
большой секрет...
Большой, бородатый человек, удивительно пыльный, припадая на одну ногу, свалился в двух шагах от Самгина, крякнул, достал пальцами из волос затылка кровь, стряхнул ее с пальцев на землю и, вытирая руку о передник,
сказал ровным голосом, точно вывеску прочитал...
— Вообще эта школа —
большая заслуга вашей родительницы пред городом, — почтительно
сказал ротмистр Попов и тем же тоном спросил: — А вы давно знакомы с Кутузовым?
— Так, —
сказала она, наливая чай. — Да, он не получил телеграмму, он кончил срок
больше месяца назад и он немного пошел пешком с одними этнографы. Есть его письмо, он будет сюда на эти дни.
—
Больше я не стану говорить на эту тему, —
сказал Клим, отходя к открытому во двор окну. — А тебе, разумеется, нужно ехать за границу и учиться…
— Ужасно много работает, это у него душевная болезнь, —
сказала она, сокрушенно вздохнув. — Он оставит Лидии очень
большое состояние. Пойдем, посидим у меня.
Самгин молча отстранил его. На подоконнике сидел, покуривая,
большой человек в полумаске, с широкой, фальшивой бородой; на нем костюм средневекового цехового мастера, кожаный передник; это делало его очень заметным среди пестрых фигур. Когда кончили танцевать и китаец бережно усадил Варвару на стул, человек этот нагнулся к ней и, придерживая бороду,
сказал...
— Вы — оптимист, — возражал ему
большой, толстогубый Тарасов, выдувая в как ф, грозя пальцем и разглядывая Змиева неподвижным, мутноватым взглядом темных глаз. — Что значит: Россия пробуждается? Ну, признаем, что у нас завелся еще двуглавый орел в лице двух социалистических,
скажем, партий. Но — это не на земле, а над землей.
— За наше благополучие! — взвизгнул Лютов, подняв стакан, и затем
сказал, иронически утешая: — Да, да, — рабочее движение возбуждает
большие надежды у некоторой части интеллигенции, которая хочет… ну, я не знаю, чего она хочет! Вот господин Зубатов, тоже интеллигент, он явно хочет, чтоб рабочие дрались с хозяевами, а царя — не трогали. Это — политика! Это — марксист! Будущий вождь интеллигенции…
— Он — дурак, но хочет играть
большую роль, вот что, по-моему, — довольно спокойно
сказала Татьяна. — Варя, дайте чашку крепкого чая Любаше, и я прогоню ее домой, она нездорова.
«Зубатов — идиот», — мысленно выругался он и, наткнувшись в темноте на стул, снова лег. Да, хотя старики-либералы спорят с молодежью, но почти всегда оговариваются, что спорят лишь для того, чтоб «предостеречь от ошибок», а в сущности, они провоцируют молодежь, подстрекая ее к
большей активности. Отец Татьяны, Гогин, обвиняет свое поколение в том, что оно не нашло в себе сил продолжить дело народовольцев и позволило разыграться реакции Победоносцева. На одном из вечеров он покаянно
сказал...
Рындин — разорившийся помещик, бывший товарищ народовольцев, потом — толстовец, теперь — фантазер и анархист,
большой, сутулый, лет шестидесяти, но очень моложавый; у него грубое, всегда нахмуренное лицо, резкий голос, длинные руки. Он пользуется репутацией человека безгранично доброго, человека «не от мира сего». Старший сын его сослан, средний — сидит в тюрьме, младший, отказавшись учиться в гимназии, ушел из шестого класса в столярную мастерскую. О старике Рындине Татьяна
сказала...
— Вы там
скажите Гогину или Пояркову, чтоб они присылали мне литературы
больше и что совершенно необходимо, чтоб сюда снова приехал товарищ Дунаев. А также — чтоб не являлась ко мне бестолковая дама.
«Больная, хитрая бестия. Когда он говорит настоящее свое, то, чему верит? Может быть, на этот раз, пьяный, он
скажет о себе
больше, чем всегда?»
— Революционеров к пушкам не допускают, даже тех, которые сидят в самой Петропавловской крепости. Тут или какая-то совершенно невероятная случайность или — гадость, вот что! Вы
сказали — депутация, — продолжал он, отхлебнув полстакана вина и вытирая рот платком. — Вы думаете — пойдут пятьдесят человек? Нет, идет пятьдесят тысяч, может быть —
больше! Это, сударь мой, будет нечто вроде… крестового похода детей.
Особенно звонко и тревожно кричали женщины. Самгина подтолкнули к свалке, он очутился очень близко к человеку с флагом, тот все еще держал его над головой, вытянув руку удивительно прямо: флаг был не
больше головного платка, очень яркий, и струился в воздухе, точно пытаясь сорваться с палки. Самгин толкал спиною и плечами людей сзади себя, уверенный, что человека с флагом будут бить. Но высокий, рыжеусый, похожий на переодетого солдата, легко согнул руку, державшую флаг, и
сказал...
— Смотрите, не
больше пятнадцати, ну — двадцати человек! — строго
сказала она.
— Ну, я
больше не могу, —
сказала Алина, толкнув Лютова к двери. — Какой… истязатель ужасный!
Алина пошла переодеваться,
сказав, что сейчас пришлет «отрезвляющую штучку», явилась высокая горничная в накрахмаленном чепце и переднике, принесла Самгину
большой бокал какого-то шипящего напитка, он выпил и почувствовал себя совсем хорошо, когда возвратилась Алина в белом платье, подпоясанном голубым шарфом с концами до пола.
— Сорок три копейки за конституцию — кто
больше? — крикнул Лютов, подбрасывая на ладони какие-то монеты; к нему подошла Алина и что-то
сказала; отступив на шаг, Лютов развел руками, поклонился ей.
— Вот с этого места я тебя не понимаю, так же как себя, —
сказал Макаров тихо и задумчиво. — Тебя, пожалуй, я
больше не понимаю. Ты — с ними, но — на них не похож, — продолжал Макаров, не глядя на него. — Я думаю, что мы оба покорнейшие слуги, но — чьи? Вот что я хотел бы понять. Мне роль покорнейшего слуги претит. Помнишь, когда мы, гимназисты, бывали у писателя Катина — народника? Еще тогда понял я, что не могу быть покорнейшим слугой. А затем, постепенно, все-таки…
— Перебьют наших из пушек-то. Они спорят: уходить или драться, всю ночь спорили. Товарищ Яков за то, чтоб уходить в другое место, где наших
больше… Вы
скажите, чтоб уходили. Калитину
скажите, Мокееву и… всем!
«Это — очень
большие — пушки», — соображал Самгин и протестующе, вполголоса
сказал: — Это — гадость!
— Я — еврей! —
сказал Депсамес. — По Ренану — все евреи — социалисты. Ну, это не очень комплимент, потому что и все люди — социалисты; это их портит не
больше, чем все другое.
Самгин не слушал, находя, что
больше того, что сказано, поручик не
скажет.
В коридоре зашумели, дверь открылась, вошла с Дуняшей
большая женщина в черном и, остановясь против солнца,
сказала Дуняше густо и сочно...
— Постарел,
больше, чем надо, — говорила она, растягивая слова певуче, лениво; потом, крепко стиснув руку Самгина горячими пальцами в кольцах и отодвинув его от себя, осмотрев с головы до ног,
сказала: — Ну — все же мужчина в порядке! Сколько лет не видались? Ох, уж лучше не считать!
— Это — ее! —
сказала Дуняша. — Очень богатая, — шепнула она, отворяя тяжелую дверь в магазин, тесно набитый церковной утварью. Ослепительно сверкало серебро подсвечников, сияли золоченые дарохранильницы за стеклами шкафа, с потолка свешивались кадила; в белом и желтом блеске стояла
большая женщина, туго затянутая в черный шелк.
К его удовольствию, усатый мужик оправдал это впечатление: прилепив слюною окурок папиросы стоймя к ногтю
большого пальца левой руки и рассматривая его, он
сказал...
Вдохновляясь, поспешно нанизывая слово на слово, размахивая руками, он долго и непонятно объяснял различие между смыслом и причиной, — острые глазки его неуловимо быстро меняли выражение, поблескивая жалобно и сердито, ласково и хитро. Седобородый, наморщив переносье, открывал и закрывал рот, желая что-то
сказать, но ему мешала оса, летая пред его широким лицом. Третий мужик, отломив от ступени
большую гнилушку, внимательно рассматривал ее.
Захарий, улыбаясь радостно и виновато, внес
большой самовар, потоптался около стола и исчез. Выпив
большую рюмку портвейна, облизнув губы, она
сказала...
— Сплю я плохо, — шепотом и нерешительно
сказал Захарий. — У меня сердце заходит, когда лежу, останавливается. Будто падаешь куда. Так я
больше сижу по ночам.
«Как спокойно он ведет себя», — подумал Клим и, когда пристав вместе со штатским стали спрашивать его, тоже спокойно
сказал, что видел голову лошади за углом, видел мастерового, который запирал дверь мастерской, а
больше никого в переулке не было. Пристав отдал ему честь, а штатский спросил имя, фамилию Вараксина.