Неточные совпадения
О боге она говорила, точно о добром и хорошо знакомом ей старике, который живет где-то близко и
может делать все, что
хочет,
но часто делает
не так, как надо.
— Папа
хочет, чтоб она уехала за границу, а она
не хочет, она боится, что без нее папа пропадет. Конечно, папа
не может пропасть.
Но он
не спорит с ней, он говорит, что больные всегда выдумывают какие-нибудь страшные глупости, потому что боятся умереть.
Эта сцена, испугав, внушила ему более осторожное отношение к Варавке,
но все-таки он
не мог отказывать себе изредка посмотреть в глаза Бориса взглядом человека, знающего его постыдную тайну. Он хорошо видел, что его усмешливые взгляды волнуют мальчика, и это было приятно видеть,
хотя Борис все так же дерзко насмешничал, следил за ним все более подозрительно и кружился около него ястребом. И опасная эта игра быстро довела Клима до того, что он забыл осторожность.
В тесной комнатке, ничем
не отличавшейся от прежней, знакомой Климу, он провел у нее часа четыре. Целовала она как будто жарче, голоднее, чем раньше,
но ласки ее
не могли опьянить Клима настолько, чтоб он забыл о том, что
хотел узнать. И, пользуясь моментом ее усталости, он, издали подходя к желаемому, спросил ее о том, что никогда
не интересовало его...
Они все более или менее похожи на Кутузова,
но без его смешного, мужицкого снисхождения к людям, понять которых он
не может или
не хочет.
В день смерти он — единственный раз! — пытался сказать мне что-то,
но сказал только: «Вот, Фима, ты сама и…» Договорить —
не мог,
но я, конечно, поняла, что он
хотел сказать.
Клим обнял ее и крепко закрыл горячий рот девушки поцелуем. Потом она вдруг уснула, измученно приподняв брови, открыв рот, худенькое лицо ее приняло такое выражение, как будто она онемела,
хочет крикнуть,
но —
не может. Клим осторожно встал, оделся.
— Беседуя с одним, она всегда заботится, чтоб другой
не слышал,
не знал, о чем идет речь. Она как будто боится, что люди заговорят неискренно, в унисон друг другу,
но,
хотя противоречия интересуют ее, — сама она
не любит возбуждать их.
Может быть, она думает, что каждый человек обладает тайной, которую он способен сообщить только девице Лидии Варавка?
— Ведь эта уже одряхлела, изжита, в ней есть даже что-то безумное. Я
не могу поверить, чтоб мещанская пошлость нашей жизни окончательно изуродовала женщину,
хотя из нее сделали вешалку для дорогих платьев, безделушек, стихов.
Но я вижу таких женщин, которые
не хотят — пойми! —
не хотят любви или же разбрасывают ее, как ненужное.
«Вероятно — наступил в человека,
может быть — в Маракуева», — соображал Клим.
Но вообще ему
не думалось, как это бывает всегда, если человек слишком перегружен впечатлениями и тяжесть их подавляет мысль. К тому же он был голоден и
хотел пить.
Впереди, на черных холмах, сверкали зубастые огни трактиров; сзади, над массой города, развалившейся по невидимой земле, колыхалось розовато-желтое зарево. Клим вдруг вспомнил, что он
не рассказал Пояркову о дяде Хрисанфе и Диомидове. Это очень смутило его: как он
мог забыть?
Но он тотчас же сообразил, что вот и Маракуев
не спрашивает о Хрисанфе,
хотя сам же сказал, что видел его в толпе. Поискав каких-то внушительных слов и
не найдя их, Самгин сказал...
Она будила его чувственность, как опытная женщина, жаднее, чем деловитая и механически ловкая Маргарита, яростнее, чем голодная, бессильная Нехаева. Иногда он чувствовал, что сейчас потеряет сознание и,
может быть, у него остановится сердце. Был момент, когда ему казалось, что она плачет, ее неестественно горячее тело несколько минут вздрагивало как бы от сдержанных и беззвучных рыданий.
Но он
не был уверен, что это так и есть,
хотя после этого она перестала настойчиво шептать в уши его...
Вошел в дом, тотчас же снова явился в разлетайке, в шляпе и, молча пожав руку Самгина, исчез в сером сумраке, а Клим задумчиво прошел к себе,
хотел раздеться, лечь,
но развороченная жандармом постель внушала отвращение. Тогда он стал укладывать бумаги в ящики стола, доказывая себе, что обыск
не будет иметь никаких последствий.
Но логика
не могла рассеять чувства угнетения и темной подспудной тревоги.
«А
может быть, Русь только бредит во сне?» —
хотел спросить Клим,
но не спросил, взглянув на сияющее лицо Маракуева и чувствуя, что этого петуха
не смутишь скептицизмом.
— Имею основание, — отозвался Дьякон и, гулко крякнув, поискал пальцами около уха остриженную бороду. —
Не хотел рассказывать вам,
но — расскажу, — обратился он к Маракуеву, сердито шагавшему по комнате. — Вы
не смотрите на него, что он такой якобы ничтожный, он — вредный, ибо
хотя и слабодушен, однако —
может влиять. И — вообще… Через подобного ему… комара сын мой излишне потерпел.
Ему нравилось, что эти люди построили жилища свои кто где
мог или
хотел и поэтому каждая усадьба как будто монумент, возведенный ее хозяином самому себе. Царила в стране Юмала и Укко серьезная тишина, — ее особенно утверждало меланхолическое позвякивание бубенчиков на шеях коров;
но это
не была тишина пустоты и усталости русских полей, она казалась тишиной спокойной уверенности коренастого, молчаливого народа в своем праве жить так, как он живет.
Первый день прошел довольно быстро, второй оказался длиннее,
но короче третьего, и так, нарушая законы движения земли вокруг солнца, дни становились все длиннее, каждый день усиливал бессмысленную скуку, обнажал пустоту в душе и, в пустоте, — обиду, которая
хотя и возрастала день ото дня,
но побороть скуку
не могла.
Через месяц Клим Самгин
мог думать, что театральные слова эти были заключительными словами роли, которая надоела Варваре и от которой она отказалась, чтоб играть новую роль — чуткой подруги, образцовой жены.
Не впервые наблюдал он, как неузнаваемо меняются люди, эту ловкую их игру он считал нечестной, и Варвара, утверждая его недоверие к людям, усиливала презрение к ним. Себя он видел
не способным притворяться и фальшивить,
но не мог не испытывать зависти к уменью людей казаться такими, как они
хотят.
Вообще
не любя «разговоров по душе», «о душе», — Самгин находил их особенно неуместными с Варварой, будучи почти уверен, что
хотя связь с нею и приятна,
но не может быть ни длительной, ни прочной.
—
Не может быть, — искренно воскликнул Самгин,
хотя догадывался именно об этом. Он даже подумал, что догадался
не сегодня,
не сейчас, а — давно, еще тогда, когда прочитал записку симпатическими чернилами.
Но это надо было скрыть
не только от Гогина,
но и от себя. —
Не может быть, — повторил он.
—
Не понимаю. Был у немцев такой пастор… Штекер, кажется,
но — это
не похоже. А впрочем, я плохо осведомлен,
может, и похоже. Некоторые… знатоки дела говорят: повторение опыта Зубатова,
но в размерах более грандиозных. Тоже как будто неверно. Во всяком случае — замечательно! Я как раз еду на проповедь попа, —
не хотите ли?
—
Хочу, чтоб ты меня устроил в Москве. Я тебе писал об этом
не раз, ты —
не ответил. Почему? Ну — ладно! Вот что, — плюнув под ноги себе, продолжал он. — Я
не могу жить тут.
Не могу, потому что чувствую за собой право жить подло. Понимаешь? А жить подло —
не сезон. Человек, — он ударил себя кулаком в грудь, — человек дожил до того, что начинает чувствовать себя вправе быть подлецом. А я —
не хочу!
Может быть, я уже подлец,
но — больше
не хочу… Ясно?
Но он пережил минуту острейшего напряженного ожидания убийства, а теперь в нем вдруг вспыхнуло чувство, похожее на благодарность, на уважение к людям, которые
могли убить,
но не убили; это чувство смущало своею новизной, и, боясь какой-то ошибки, Самгин
хотел понизить его.
Он понимал, что на его глазах идея революции воплощается в реальные формы, что,
может быть, завтра же, под окнами его комнаты, люди начнут убивать друг друга,
но он все-таки
не хотел верить в это,
не мог допустить этого.
— Вот с этого места я тебя
не понимаю, так же как себя, — сказал Макаров тихо и задумчиво. — Тебя, пожалуй, я больше
не понимаю. Ты — с ними,
но — на них
не похож, — продолжал Макаров,
не глядя на него. — Я думаю, что мы оба покорнейшие слуги,
но — чьи? Вот что я
хотел бы понять. Мне роль покорнейшего слуги претит. Помнишь, когда мы, гимназисты, бывали у писателя Катина — народника? Еще тогда понял я, что
не могу быть покорнейшим слугой. А затем, постепенно, все-таки…
Самгин, оглушенный, стоял на дрожащих ногах, очень
хотел уйти,
но не мог, точно спина пальто примерзла к стене и
не позволяла пошевелиться.
Не мог он и закрыть глаз, — все еще падала взметенная взрывом белая пыль, клочья шерсти; раненый полицейский, открыв лицо, тянул на себя медвежью полость; мелькали люди, почему-то все маленькие, — они выскакивали из ворот, из дверей домов и становились в полукруг; несколько человек стояло рядом с Самгиным, и один из них тихо сказал...
Так она говорила минуты две, три. Самгин слушал терпеливо, почти все мысли ее были уже знакомы ему,
но на этот раз они звучали более густо и мягко, чем раньше, более дружески. В медленном потоке ее речи он искал каких-нибудь лишних слов, очень
хотел найти их,
не находил и видел, что она своими словами формирует некоторые его мысли. Он подумал, что сам
не мог бы выразить их так просто и веско.
— Нет, как
хотите,
но я бы
не мог жить здесь! — Он тыкал тросточкой вниз на оголенные поля в черных полосах уже вспаханной земли, на избы по берегам мутной реки, запутанной в кустарнике.
— Пророками — и надолго! — будут двое: Леонид Андреев и Сологуб, а за ними пойдут и другие, вот увидишь! Андреев — писатель, небывалый у нас по смелости, а что он грубоват — это
не беда! От этого он только понятнее для всех. Ты, Клим Иванович, напрасно морщишься, — Андреев очень самобытен и силен. Разумеется, попроще Достоевского в мыслях,
но,
может быть, это потому, что он — цельнее. Читать его всегда очень любопытно,
хотя заранее знаешь, что он скажет еще одно — нет! — Усмехаясь, она подмигнула...
Я никогда
не спорил с нею на эту тему,
не могу,
не хочу спорить,
но — почему я как будто боюсь поссориться с нею?»
— Сегодня он — между прочим — сказал, что за хороший процент банкир
может дать денег хоть на устройство землетрясения. О банкире —
не знаю,
но Захар — даст. Завтракать — рано, — сказала она, взглянув на часы. — Чаю
хочешь? Еще
не пил? А я уже давно…
В мохнатой комнате все качалось, кружилось, Самгин
хотел встать,
но не мог и,
не подняв ног с пола, ткнулся головой в подушку.
«
Может быть, я
хочу внушить себе, что поражение в единоборстве с великаном —
не постыдно?
Но разве я поражен? Я понимаю причину его гнусной выходки, а
не оправдываю ее,
не прощаю…»
Клим Иванович Самгин легко и утешительно думал
не об искусстве,
но о жизни, сквозь которую он шел ничего
не теряя, а, напротив, все более приобретая уверенность, что его путь
не только правилен,
но и героичен,
но не умел или
не хотел —
может быть, даже опасался — вскрывать внутренний смысл фактов, искать в них единства.
— Очень революция, знаете, приучила к необыкновенному. Она, конечно, испугала,
но учила, чтоб каждый день приходил с необыкновенным. А теперь вот свелось к тому, что Столыпин все вешает, вешает людей и все быстро отупели. Старичок Толстой объявил: «
Не могу молчать», вышло так, что и он
хотел бы молчать-то, да уж такое у него положение, что надо говорить, кричать…
— Еду мимо, вижу — ты подъехал. Вот что: как думаешь — если выпустить сборник о Толстом, а? У меня есть кое-какие знакомства в литературе.
Может — и ты попробуешь написать что-нибудь? Почти шесть десятков лет работал человек, приобрел всемирную славу, а — покоя душе
не мог заработать. Тема! Проповедовал:
не противьтесь злому насилием, закричал: «
Не могу молчать», — что это значит, а?
Хотел молчать,
но —
не мог?
Но — почему
не мог?
Конечно, я сама
могла бы дать ему по роже,
но я
не знаю твоих дел с ним, и я вообще
не хочу вмешиваться в твои дела,
но они мне
не нравятся.
Но он
не хотел особенно подчеркивать характер своих отношений с этой слишком популярной и богатой дамой, это
может повредить ему.
Все молчали. Осип шевелился так, как будто
хотел встать со скамьи,
но не мог.