«Дурачок», — думал он, спускаясь осторожно по песчаной тропе. Маленький, но очень яркий осколок луны прорвал облака; среди игол хвои дрожал серебристый свет, тени сосен собрались у корней
черными комьями. Самгин шел к реке, внушая себе, что он чувствует честное отвращение к мишурному блеску слов и хорошо умеет понимать надуманные красоты людских речей.
Неточные совпадения
Споры с Марьей Романовной кончились тем, что однажды утром она ушла со двора вслед за возом своих вещей, ушла, не простясь ни с
кем, шагая величественно, как всегда, держа в одной руке саквояж с инструментами, а другой прижимая к плоской груди
черного, зеленоглазого кота.
Ночь была холодно-влажная,
черная; огни фонарей горели лениво и печально, как бы потеряв надежду преодолеть густоту липкой тьмы. Климу было тягостно и ни о чем не думалось. Но вдруг снова мелькнула и оживила его мысль о том, что между Варавкой, Томилиным и Маргаритой чувствуется что-то сродное, все они поучают, предупреждают, пугают, и как будто за храбростью их слов скрывается боязнь. Пред чем, пред
кем? Не пред ним ли, человеком, который одиноко и безбоязненно идет в ночной тьме?
Загнали во двор старика, продавца красных воздушных пузырей, огромная гроздь их колебалась над его головой; потом вошел прилично одетый человек, с подвязанной
черным платком щекою; очень сконфуженный, он, ни на
кого не глядя, скрылся в глубине двора, за углом дома. Клим понял его, он тоже чувствовал себя сконфуженно и глупо. Он стоял в тени, за грудой ящиков со стеклами для ламп, и слушал ленивенькую беседу полицейских с карманником.
«Плачет. Плачет», — повторял Клим про себя. Это было неожиданно, непонятно и удивляло его до немоты. Такой восторженный крикун, неутомимый спорщик и мастер смеяться, крепкий, красивый парень, похожий на удалого деревенского гармониста, всхлипывает, как женщина, у придорожной канавы, под уродливым деревом, на глазах бесконечно идущих
черных людей с папиросками в зубах. Кто-то мохнатый, остановясь на секунду за маленькой нуждой, присмотрелся к Маракуеву и весело крикнул...
Было что-то очень глупое в том, как
черные солдаты, конные и пешие, сбивают, стискивают зеленоватые единицы в большое, плотное тело, теперь уже истерически и грозно ревущее, стискивают и медленно катят, толкают этот огромный, темно-зеленый
ком в широко открытую пасть манежа.
— Довольно, постреляли! — сказал коротконогий, в серой куртке с
черной заплатой на правом локте. —
Кто по льду, на Марсово?
Потом он слепо шел правым берегом Мойки к Певческому мосту, видел, как на мост, забитый людями, ворвались пятеро драгун, как засверкали их шашки, двое из пятерых, сорванные с лошадей, исчезли в
черном месиве, толстая лошадь вырвалась на правую сторону реки, люди стали швырять в нее
комьями снега, а она топталась на месте, встряхивая головой; с морды ее падала пена.
Черная рубаха,
Кожаный ремень —
Кто это?
Какая-то сила вытолкнула из домов на улицу разнообразнейших людей, — они двигались не по-московски быстро, бойко, останавливались, собирались группами, кого-то слушали, спорили, аплодировали, гуляли по бульварам, и можно было думать, что они ждут праздника. Самгин смотрел на них, хмурился, думал о легкомыслии людей и о наивности тех,
кто пытался внушить им разумное отношение к жизни. По ночам пред ним опять вставала картина белой земли в красных пятнах пожаров,
черные потоки крестьян.
Неточные совпадения
Батрачка безответная // На каждого,
кто чем-нибудь // Помог ей в
черный день, // Всю жизнь о соли думала, // О соли пела Домнушка — // Стирала ли, косила ли, // Баюкала ли Гришеньку, // Любимого сынка. // Как сжалось сердце мальчика, // Когда крестьянки вспомнили // И спели песню Домнину // (Прозвал ее «Соленою» // Находчивый вахлак).
«Куда?..» — переглянулися // Тут наши мужики, // Стоят, молчат, потупились… // Уж ночь давно сошла, // Зажглися звезды частые // В высоких небесах, // Всплыл месяц, тени
черные // Дорогу перерезали // Ретивым ходокам. // Ой тени! тени
черные! //
Кого вы не нагоните? //
Кого не перегоните? // Вас только, тени
черные, // Нельзя поймать — обнять!
Блажен,
кто смолоду был молод, // Блажен,
кто вовремя созрел, //
Кто постепенно жизни холод // С летами вытерпеть умел; //
Кто странным снам не предавался, //
Кто черни светской не чуждался, //
Кто в двадцать лет был франт иль хват, // А в тридцать выгодно женат; //
Кто в пятьдесят освободился // От частных и других долгов, //
Кто славы, денег и чинов // Спокойно в очередь добился, // О
ком твердили целый век: // N. N. прекрасный человек.
Бывало, покуда поправляет Карл Иваныч лист с диктовкой, выглянешь в ту сторону, видишь
черную головку матушки, чью-нибудь спину и смутно слышишь оттуда говор и смех; так сделается досадно, что нельзя там быть, и думаешь: «Когда же я буду большой, перестану учиться и всегда буду сидеть не за диалогами, а с теми,
кого я люблю?» Досада перейдет в грусть, и, бог знает отчего и о чем, так задумаешься, что и не слышишь, как Карл Иваныч сердится за ошибки.
Козацкие ряды стояли тихо перед стенами. Не было на них ни на
ком золота, только разве кое-где блестело оно на сабельных рукоятках и ружейных оправах. Не любили козаки богато выряжаться на битвах; простые были на них кольчуги и свиты, и далеко
чернели и червонели
черные, червонноверхие бараньи их шапки.