Неточные совпадения
Я — крапивник, подкидыш, незаконный человек; кем рождён — неизвестно, а подброшен был в экономию господина Лосева, в селе Сокольем, Красноглинского уезда. Положила меня мать моя — или кто
другой — в парк господский, на ступени часовенки, где схоронена была старая барыня Лосева, а найден я был Данилой Вяловым, садовником. Пришёл он рано утром в парк и
видит: у двери часовни дитя шевелится, в тряпки завёрнуто, а вокруг кот дымчатый ходит.
А
другой вины не
видел за собой — люди в жизни смешанно стоят, каждый к делу своему привык, привычку возвёл в закон, — где же сразу понять, против кого чужая сила направляет тебя?
— Напрасно ты на людей столько внимания обращаешь; каждый живёт сам собой —
видишь? Конечно, теперь ты один на земле, а когда заведёшь семью себе, и никого тебе не нужно, будешь жить, как все, за своей стеной. А папашу моего не осуждай; все его не любят,
вижу я, но чем он хуже
других — не знаю! Где любовь видно?
— Конечно, и
другой интерес есть — мужчины
видят.
А я по привычке повторяю про себя слова богослужения, оглядываюсь, хочу понять, которая здесь отшельница, и нет во мне благоговения. Понял это — смутился… Ведь не играть пришёл, а в душе — пусто. И никак не могу собрать себя, всё во мне разрознено, мысли одна через
другую скачут.
Вижу несколько измождённых лиц — древние, полумёртвые старухи, смотрят на иконы, шевелят губами, а шёпота не слышно.
Вымесил я один чан —
другой готов; этот замесил — пшеничное поспело; его уже руками надо было месить. Крепок был я парень, а к работе не привык: мука мне налезла и в нос, и в рот, и в уши, и в глаза, оглох, ничего не
вижу, потом обливаюсь, а он в тесто капает.
Помню, говорил он быстро-быстро, как бы убегая от прошлого, а я слушаю и гляжу в печь. Чело её предо мной — словно некое древнее и слепое лицо, чёрная пасть полна злых языков ликующего пламени, жуёт она, дрова свистят, шипят.
Вижу в огне Гришину сестру и думаю: чего ради насилуют и губят люди
друг друга?
Говорил он долго, гнусаво и бесчувственно;
вижу я, что не по совести, а по должности путает человек слова одно с
другим. А отец Антоний, прислонясь к лежанке, смотрит на меня и, поглаживая бороду, улыбается прекрасными глазами, словно поддразнивает меня чем-то. Захотелось мне показать ему мой характер, и говорю я келарю...
Вижу: по всем дорогам и тропам тянутся, качаясь, серые фигуры с котомками за спиной, с посохами в руках; идут не торопясь, но споро, низко наклоня головы; идут кроткие, задумчивые и доверчиво открытые сердцем. Стекаются в одно место, посмотрят, молча помолятся, поработают; есть какой-нибудь праведник, — поговорят с ним тихонько о чём-то и снова растекутся по дорогам, бодро шагая до
другого места.
— Бога не
вижу и людей не люблю! — говорит. — Какие это люди, если
друг другу помочь не могут? Люди! Против сильного — овцы, против слабого — волки! Но и волки стаями живут, а люди — все врозь и
друг другу враги! Ой, много я
видела и
вижу, погибнуть бы всем! Родят деток, а растить не могут — хорошо это? Я вот — била своих, когда они хлеба просили, била!
Мутно текут потоки горя по всем дорогам земли, и с великим ужасом
вижу я, что нет места богу в этом хаосе разобщения всех со всеми; негде проявиться силе его, не на что опереться стопам, — изъеденная червями горя и страха, злобы и отчаяния, жадности и бесстыдства — рассыпается жизнь во прах, разрушаются люди, отъединённые
друг от
друга и обессиленные одиночеством.
Подбирают речи блаженных монахов, прорицания отшельников и схимников, делятся ими
друг с
другом, как дети черепками битой посуды в играх своих. Наконец,
вижу не людей, а обломки жизни разрушенной, — грязная пыль человеческая носится по земле, и сметает её разными ветрами к папертям церквей.
Через некоторое время на
другой дорожке снова
вижу её. И ещё больше взяло меня зло — чего она тут закуталась в чёрное, от чего прячется? Поравнялась она со мной, а я и говорю...
— Эка важность! — восклицает он. — Раньше не видал — теперь
вижу! А тогда, значит, был
другой, похож на тебя. Не всё ли равно?
Не понимаю я этих похвал, и странно мне
видеть радость его, а он — от смеха даже идти не может; остановится, голову вверх закинет и звенит, покрикивает прямо в небо, словно у него там добрый
друг живёт и он делится с ним радостью своей.
Спутались в усталой голове сон и явь, понимаю я, что эта встреча — роковой для меня поворот. Стариковы слова о боге, сыне духа народного, беспокоят меня, не могу помириться с ними, не знаю духа иного, кроме живущего во мне. И обыскиваю в памяти моей всех людей, кого знал; ошариваю их, вспоминая речи их: поговорок много, а мыслями бедно. А с
другой стороны
вижу тёмную каторгу жизни — неизбывный труд хлеба ради, голодные зимы, безысходную тоску пустых дней и всякое унижение человека, оплевание его души.
Другой — Марк Лобов, старшего класса ученик, худой, вихрастый и острый парнишка, был великий озорник и всеобщий гонитель: насвистывает тихонько и щиплет, колотит, толкает ребят, словно молодой подпасок овец. Как-то,
вижу я, донимает он одного смирного мальчика, и уже скоро заплачет мальчик.
Десятки
видел я удивительных людей — один до
другого посылали они меня из города в город, — иду я, как по огненным вехам, — и все они зажжены пламенем одной веры. Невозможно исчислить разнообразие людей и выразить радость при виде духовного единства всех их.
Может быть, двадцать расслабленных девиц
видел я, десятки кликуш и
других немощных, и всегда мне было совестно, обидно за них, — жалко бедные, лишенные силы тела, жалко их бесплодного ожидания чуда. Но никогда ещё не чувствовал я жалость с такой силой, как в этот раз.
Наутро и солнце явилось для меня с
другим лицом:
видел я, как лучи его осторожно и ласково плавили тьму, сожгли её, обнажили землю от покровов ночи, и вот встала она предо мной в цветном и пышном уборе осени — изумрудное поле великих игр людей и боя за свободу игр, святое место крестного хода к празднику красоты и правды.