Неточные совпадения
Ругали и били детей тяжело, но пьянство и драки молодежи казались старикам вполне законным явлением, — когда отцы были молоды, они тоже пили и дрались, их тоже били матери и отцы. Жизнь всегда была такова, — она ровно и медленно текла куда-то мутным потоком годы и годы и
вся была связана крепкими, давними привычками думать и делать одно и то же, изо
дня в
день. И никто не имел желания попытаться изменить ее.
Умер он от грыжи.
Дней пять,
весь почерневший, он ворочался на постели, плотно закрыв глаза, и скрипел зубами. Иногда говорил жене...
Рассказывал он о простых вещах — о семейной жизни, о детях, о торговле, о полиции, о ценах на хлеб и мясо — обо
всем, чем люди живут изо
дня в
день.
Эту песню пели тише других, но она звучала сильнее
всех и обнимала людей, как воздух мартовского
дня — первого
дня грядущей весны.
— Христос был не тверд духом. Пронеси, говорит, мимо меня чашу. Кесаря признавал. Бог не может признавать власти человеческой над людьми, он —
вся власть! Он душу свою не
делит: это — божеское, это — человеческое… А он — торговлю признавал, брак признавал. И смоковницу проклял неправильно, — разве по своей воле не родила она? Душа тоже не по своей воле добром неплодна, — сам ли я посеял злобу в ней? Вот!
Медленно прошел
день, бессонная ночь и еще более медленно другой
день. Она ждала кого-то, но никто не являлся. Наступил вечер. И — ночь. Вздыхал и шаркал по стене холодный дождь, в трубе гудело, под полом возилось что-то. С крыши капала вода, и унылый звук ее падения странно сливался со стуком часов. Казалось,
весь дом тихо качается, и
все вокруг было ненужным, омертвело в тоске…
—
Всех почти выловили, — черт их возьми!.. Теперь нам нужно
дело продолжать по-прежнему, не только для
дела, — а и для спасения товарищей.
— Можно! Помнишь, ты меня, бывало, от мужа моего прятала? Ну, теперь я тебя от нужды спрячу… Тебе
все должны помочь, потому — твой сын за общественное
дело пропадает. Хороший парень он у тебя, это
все говорят, как одна душа, и
все его жалеют. Я скажу — от арестов этих добра начальству не будет, — ты погляди, что на фабрике делается? Нехорошо говорят, милая! Они там, начальники, думают — укусили человека за пятку, далеко не уйдет! Ан выходит так, что десяток ударили — сотни рассердились!
И думала о том, как расскажет сыну свой первый опыт, а перед нею
все стояло желтое лицо офицера, недоумевающее и злое. На нем растерянно шевелились черные усы и из-под верхней, раздраженно вздернутой губы блестела белая кость крепко сжатых зубов. В груди ее птицею пела радость, брови лукаво вздрагивали, и она, ловко делая свое
дело, приговаривала про себя...
— Ого! Ну, — это не шутка! Это
дело! Павел-то будет рад, а? Это — хорошо, ненько! И для Павла и для
всех!
— Говорю я теперь, — продолжала мать, — говорю, сама себя слушаю, — сама себе не верю.
Всю жизнь думала об одном — как бы обойти
день стороной, прожить бы его незаметно, чтобы не тронули меня только? А теперь обо
всех думаю, может, и не так понимаю я
дела ваши, а
все мне — близкие,
всех жалко, для
всех — хорошего хочется. А вам, Андрюша, — особенно!..
На следующий
день, когда Ниловна подошла со своей ношей к воротам фабрики, сторожа грубо остановили ее и, приказав поставить корчаги на землю, тщательно осмотрели
все.
— А отчего? — спросил хохол загораясь. — Это так хорошо видно, что даже смешно. Оттого только, что неровно люди стоят. Так давайте же поровняем
всех!
Разделим поровну
все, что сделано разумом,
все, что сработано руками! Не будем держать друг друга в рабстве страха и зависти, в плену жадности и глупости!..
—
Всем нам нужно учиться и учить других, вот наше
дело! — проговорил Андрей, опуская голову. Весовщиков спросил...
Приближалась весна, таял снег, обнажая грязь и копоть, скрытую в его глубине. С каждым
днем грязь настойчивее лезла в глаза,
вся слободка казалась одетой в лохмотья, неумытой.
Днем капало с крыш, устало и потно дымились серые стены домов, а к ночи везде смутно белели ледяные сосульки.
Все чаще на небе являлось солнце. И нерешительно, тихо начинали журчать ручьи, сбегая к болоту.
— Не тронь ты меня! — тоскливо крикнула она, прижимая его голову к своей груди. — Не говори ничего! Господь с тобой, — твоя жизнь — твое
дело! Но — не задевай сердца! Разве может мать не жалеть? Не может…
Всех жалко мне!
Все вы — родные,
все — достойные! И кто пожалеет вас, кроме меня?.. Ты идешь, за тобой — другие,
все бросили, пошли… Паша!
— За товарищей, за
дело — я
все могу! И убью. Хоть сына…
— По дороге вперед и против самого себя идти приходится. Надо уметь
все отдать,
все сердце. Жизнь отдать, умереть за
дело — это просто! Отдай — больше, и то, что тебе дороже твоей жизни, — отдай, — тогда сильно взрастет и самое дорогое твое — правда твоя!..
— Наше
дело — не допустить этого! Наше
дело, Павел, сдержать его! Мы к нему
всех ближе, — нам он поверит, за нами пойдет!
— Нашелся человек — не побрезговал! А я
все собирался сам его задавить. Мое это
дело, — самое подходящее мне!
— Дайте вы мне какую-нибудь тяжелую работу, братцы! Не могу я так, без толку жить! Вы
все в
деле. Вижу я — растет оно, а я — в стороне! Вожу бревна, доски. Разве можно для этого жить? Дайте тяжелую работу!
Хохол заметно изменился. У него осунулось лицо и отяжелели веки, опустившись на выпуклые глаза, полузакрывая их. Тонкая морщина легла на лице его от ноздрей к углам губ. Он стал меньше говорить о вещах и
делах обычных, но
все чаще вспыхивал и, впадая в хмельной и опьянявший
всех восторг, говорил о будущем — о прекрасном, светлом празднике торжества свободы и разума.
День становился
все более ясным, облака уходили, гонимые ветром. Мать собирала посуду для чая и, покачивая головой, думала о том, как
все странно: шутят они оба, улыбаются в это утро, а в полдень ждет их — кто знает — что? И ей самой почему-то спокойно, почти радостно.
Солнце поднималось
все выше, вливая свое тепло в бодрую свежесть вешнего
дня. Облака плыли медленнее, тени их стали тоньше, прозрачнее. Они мягко ползли по улице и по крышам домов, окутывали людей и точно чистили слободу, стирая грязь и пыль со стен и крыш, скуку с лиц. Становилось веселее, голоса звучали громче, заглушая дальний шум возни машин.
— Послушайте, ради Христа!
Все вы — родные…
все вы — сердечные… поглядите без боязни, — что случилось? Идут в мире дети, кровь наша, идут за правдой… для
всех! Для
всех вас, для младенцев ваших обрекли себя на крестный путь… ищут
дней светлых. Хотят другой жизни в правде, в справедливости… добра хотят для
всех!
Она ходила по комнате, садилась у окна, смотрела на улицу, снова ходила, подняв бровь, вздрагивая, оглядываясь, и, без мысли, искала чего-то. Пила воду, не утоляя жажды, и не могла залить в груди жгучего тления тоски и обиды.
День был перерублен, — в его начале было — содержание, а теперь
все вытекло из него, перед нею простерлась унылая пустошь, и колыхался недоуменный вопрос...
— Вы, голубчик, пристройте-ка меня к этому
делу, прошу я вас! — говорила она. — Я вам везде пойду. По
всем губерниям,
все дороги найду! Буду ходить зиму и лето — вплоть до могилы — странницей, — разве плохая это мне доля?
Потом ее мысль упруго остановилась на сыне, и перед нею снова развернулся
день Первого мая,
весь одетый в новые звуки, окрыленный новым смыслом.
И горе этого
дня было, как
весь он, особенное, — оно не сгибало голову к земле, как тупой, оглушающий удар кулака, оно кололо сердце многими уколами и вызывало в нем тихий гнев, выпрямляя согнутую спину.
— Нет, видно, смял меня этот
день, Первое мая! Неловко мне как-то, и точно по двум дорогам сразу я иду: то мне кажется, что
все понимаю, а вдруг как в туман попала. Вот теперь вы, — смотрю на вас — барыня, — занимаетесь этим
делом… Пашу знаете — и цените его, спасибо вам…
Они смотрели в лицо женщины, худое, бледное; перед ними
все ярче освещалось святое
дело всех народов мира — бесконечная борьба за свободу.
— Наступит
день, когда рабочие
всех стран поднимут головы и твердо скажут — довольно! Мы не хотим более этой жизни! — уверенно звучал голос Софьи. — Тогда рухнет призрачная сила сильных своей жадностью; уйдет земля из-под ног их и не на что будет опереться им…
Снова Софья говорила, рисуя
день победы, внушая людям веру в свои силы, будя в них сознание общности со
всеми, кто отдает свою жизнь бесплодному труду на глупые забавы пресыщенных.
Жизнь расширялась бесконечно, каждый
день открывая глазам огромное, неведомое, чудесное, и
все сильнее возбуждала проснувшуюся голодную душу женщины обилием своих богатств, неисчислимостью красот.
Незаметно для нее она стала меньше молиться, но
все больше думала о Христе и о людях, которые, не упоминая имени его, как будто даже не зная о нем, жили — казалось ей — по его заветам и, подобно ему считая землю царством бедных, желали
разделить поровну между людьми
все богатства земли.
«Справедливо, а — не утешает!» — невольно вспомнила мать слова Андрея и тяжело вздохнула. Она очень устала за
день, ей хотелось есть. Однотонный влажный шепот больного, наполняя комнату, беспомощно ползал по гладким стенам. Вершины лип за окном были подобны низко опустившимся тучам и удивляли своей печальной чернотой.
Все странно замирало в сумрачной неподвижности, в унылом ожидании ночи.
Весь следующий
день мать провела в хлопотах, устраивая похороны, а вечером, когда она, Николай и Софья пили чай, явилась Сашенька, странно шумная и оживленная. На щеках у нее горел румянец, глаза весело блестели, и
вся она, казалось матери, была наполнена какой-то радостной надеждой. Ее настроение резко и бурно вторглось в печальный тон воспоминаний об умершем и, не сливаясь с ним, смутило
всех и ослепило, точно огонь, неожиданно вспыхнувший во тьме. Николай, задумчиво постукивая пальцем по столу, сказал...
Радовалась — потому что считала это
делом своего сына, боялась — зная, что если он выйдет из тюрьмы, то встанет впереди
всех, на самом опасном месте.
— Я хочу вас просить. Я знаю — он не согласится! Уговорите его! Он — нужен, скажите ему, что он необходим для
дела, что я боюсь — он захворает. Вы видите — суд
все еще не назначен…
— Что вы, в самом
деле, без всякого закону?.. — Разве можно? Этак
все начнут бить, тогда что будет?..
— Дураки вы, сукины дети! Ничего не понимая, лезете в такое
дело, — в государственное
дело! Скоты! Благодарить меня должны, в ноги мне поклониться за доброту мою! Захочу я —
все пойдете в каторгу…
—
Дело чистое, Степан, видишь?
Дело отличное! Я тебе говорил — это народ собственноручно начинает. А барыня — она правды не скажет, ей это вредно. Я ее уважаю, что же говорить! Человек хороший и добра нам хочет, ну — немножко — и чтобы без убытка для себя! Народ же — он желает прямо идти и ни убытка, ни вреда не боится — видал? Ему
вся жизнь вредна, везде — убыток, ему некуда повернуться, кругом — ничего, кроме — стой! — кричат со
всех сторон.
— Какой толк в этой работе? Впроголодь живешь изо
дня в
день все равно. Дети родятся — поглядеть за ними время нет, — из-за работы, которая хлеба не дает.
— Второй раз сажают —
все за то, что он понял божью правду и открыто сеял ее… Молодой он, красавец, умный! Газету — он придумал, и Михаила Ивановича он на путь поставил, — хоть и вдвое старше его Михайло-то! Теперь вот — судить будут за это сына моего и — засудят, а он уйдет из Сибири и снова будет делать свое
дело…
Она говорила, а гордое чувство
все росло в груди у нее и, создавая образ героя, требовало слов себе, стискивало горло. Ей необходимо было уравновесить чем-либо ярким и разумным то мрачное, что она видела в этот
день и что давило ей голову бессмысленным ужасом, бесстыдной жестокостью. Бессознательно подчиняясь этому требованию здоровой души, она собирала
все, что видела светлого и чистого, в один огонь, ослеплявший ее своим чистым горением…
Голос ее лился ровно, слова она находила легко и быстро низала их, как разноцветный бисер, на крепкую нить своего желания очистить сердце от крови и грязи этого
дня. Она видела, что мужики точно вросли там, где застала их речь ее, не шевелятся, смотрят в лицо ей серьезно, слышала прерывистое дыхание женщины, сидевшей рядом с ней, и
все это увеличивало силу ее веры в то, что она говорила и обещала людям…
— Ежели за это
дело браться, — задумчиво и негромко начал он, — то уже, действительно, надо
всей душой…
Матери вдруг стало жалко его — он
все больше нравился ей теперь. После речи она чувствовала себя отдохнувшей от грязной тяжести
дня, была довольна собой и хотела
всем доброго, хорошего.
— В этом
деле удивительная простота во
всем.
И
всю дорогу до города, на тусклом фоне серого
дня, перед матерью стояла крепкая фигура чернобородого Михаилы, в разорванной рубахе, со связанными за спиной руками, всклокоченной головой, одетая гневом и верою в свою правду.