Неточные совпадения
День проглочен фабрикой, машины высосали из мускулов
людей столько силы, сколько им
было нужно. День бесследно вычеркнут из жизни,
человек сделал еще шаг к своей могиле, но он видел близко перед собой наслаждение отдыха, радости дымного кабака и —
был доволен.
По праздникам спали часов до десяти, потом
люди солидные и женатые одевались в свое лучшее платье и шли слушать обедню, попутно ругая молодежь за ее равнодушие к церкви. Из церкви возвращались домой,
ели пироги и снова ложились спать — до вечера.
Усталость, накопленная годами, лишала
людей аппетита, и для того, чтобы
есть, много
пили, раздражая желудок острыми ожогами водки. Вечером лениво гуляли по улицам, и тот, кто имел галоши, надевал их, если даже
было сухо, а имея дождевой зонтик, носил его с собой, хотя бы светило солнце.
В отношениях
людей всего больше
было чувства подстерегающей злобы, оно
было такое же застарелое, как и неизлечимая усталость мускулов.
Люди рождались с этою болезнью души, наследуя ее от отцов, и она черною тенью сопровождала их до могилы, побуждая в течение жизни к ряду поступков, отвратительных своей бесцельной жестокостью.
Изредка в слободку приходили откуда-то посторонние
люди. Сначала они обращали на себя внимание просто тем, что
были чужие, затем возбуждали к себе легкий, внешний интерес рассказами о местах, где они работали, потом новизна стиралась с них, к ним привыкали, и они становились незаметными. Из их рассказов
было ясно: жизнь рабочего везде одинакова. А если это так — о чем же разговаривать?
Мать тяжело вздохнула. Он
был прав. Она сама знала, что, кроме кабака,
людям негде почерпнуть радости. Но все-таки сказала...
— Бог с тобой! Живи как хочешь, не
буду я тебе мешать. Только об одном прошу — не говори с
людьми без страха! Опасаться надо
людей — ненавидят все друг друга! Живут жадностью, живут завистью. Все рады зло сделать. Как начнешь ты их обличать да судить — возненавидят они тебя, погубят!
—
Люди плохи, да. Но когда я узнал, что на свете
есть правда, —
люди стали лучше!..
Человек медленно снял меховую куртку, поднял одну ногу, смахнул шапкой снег с сапога, потом то же сделал с другой ногой, бросил шапку в угол и, качаясь на длинных ногах, пошел в комнату. Подошел к стулу, осмотрел его, как бы убеждаясь в прочности, наконец сел и, прикрыв рот рукой, зевнул. Голова у него
была правильно круглая и гладко острижена, бритые щеки и длинные усы концами вниз. Внимательно осмотрев комнату большими выпуклыми глазами серого цвета, он положил ногу на ногу и, качаясь на стуле, спросил...
— Да я уже и жду! — спокойно сказал длинный
человек. Его спокойствие, мягкий голос и простота лица ободряли мать.
Человек смотрел на нее открыто, доброжелательно, в глубине его прозрачных глаз играла веселая искра, а во всей фигуре, угловатой, сутулой, с длинными ногами,
было что-то забавное и располагающее к нему. Одет он
был в синюю рубашку и черные шаровары, сунутые в сапоги. Ей захотелось спросить его — кто он, откуда, давно ли знает ее сына, но вдруг он весь покачнулся и сам спросил ее...
— Э, вы еще молоды, товарищ, мало луку
ели! Родить — трудно, научить
человека добру еще труднее…
Потом пришли двое парней, почти еще мальчики. Одного из них мать знала, — это племянник старого фабричного рабочего Сизова — Федор, остролицый, с высоким лбом и курчавыми волосами. Другой, гладко причесанный и скромный,
был незнаком ей, но тоже не страшен. Наконец явился Павел и с ним два молодых
человека, она знала их, оба — фабричные. Сын ласково сказал ей...
— Вот это и
есть — запрещенные
люди? — тихонько спросила она.
— Разве мы хотим
быть только сытыми? Нет! — сам себе ответил он, твердо глядя в сторону троих. — Мы должны показать тем, кто сидит на наших шеях и закрывает нам глаза, что мы все видим, — мы не глупы, не звери, не только
есть хотим, — мы хотим жить, как достойно
людей! Мы должны показать врагам, что наша каторжная жизнь, которую они нам навязали, не мешает нам сравняться с ними в уме и даже встать выше их!..
Являлись и еще
люди из города, чаще других — высокая стройная барышня с огромными глазами на худом, бледном лице. Ее звали Сашенька. В ее походке и движениях
было что-то мужское, она сердито хмурила густые темные брови, а когда говорила — тонкие ноздри ее прямого носа вздрагивали.
— Да здравствуют рабочие Италии! — кричали в другой раз. И, посылая эти крики куда-то вдаль, друзьям, которые не знали их и не могли понять их языка, они, казалось,
были уверены, что
люди, неведомые им, слышат и понимают их восторг.
Эту песню
пели тише других, но она звучала сильнее всех и обнимала
людей, как воздух мартовского дня — первого дня грядущей весны.
Все, чего
человек не смеет сказать при
людях — в трактире, например, — что это такое
есть?
— А я в получку новые куплю! — ответил он, засмеялся и вдруг, положив ей на плечо свою длинную руку, спросил: — А может, вы и
есть родная моя мать? Только вам не хочется в том признаться
людям, как я очень некрасивый, а?
Но листки волновали
людей, и, если их не
было неделю,
люди уже говорили друг другу...
— Разве же
есть где на земле необиженная душа? Меня столько обижали, что я уже устал обижаться. Что поделаешь, если
люди не могут иначе? Обиды мешают дело делать, останавливаться около них — даром время терять. Такая жизнь! Я прежде, бывало, сердился на
людей, а подумал, вижу — не стоит. Всякий боится, как бы сосед не ударил, ну и старается поскорее сам в ухо дать. Такая жизнь, ненько моя!
Мать слушала его слабый, вздрагивающий и ломкий голос и, со страхом глядя в желтое лицо, чувствовала в этом
человеке врага без жалости, с сердцем, полным барского презрения к
людям. Она мало видела таких
людей и почти забыла, что они
есть.
— Если меня когда-нибудь ударят, я весь, как нож, воткнусь в
человека, — зубами
буду грызть, — пусть уж сразу добьют!
— Значит, — все я читал! Так.
Есть в них непонятное,
есть лишнее, — ну, когда
человек много говорит, ему слов с десяток и зря сказать приходится…
— Обнаружили решение ваше. Дескать, ты, ваше благородие, делай свое дело, а мы
будем делать — свое. Хохол тоже хороший парень. Иной раз слушаю я, как он на фабрике говорит, и думаю — этого не сомнешь, его только смерть одолеет. Жилистый
человек! Ты мне, Павел, веришь?
Мать жадно слушала его крепкую речь;
было приятно видеть, что к сыну пришел пожилой
человек и говорит с ним, точно исповедуется. Но ей казалось, что Павел ведет себя слишком сухо с гостем, и, чтобы смягчить его отношение, она спросила Рыбина...
— Она верно идет! — говорил он. — Вот она привела вас ко мне с открытой душой. Нас, которые всю жизнь работают, она соединяет понемногу;
будет время — соединит всех! Несправедливо, тяжело построена она для нас, но сама же и открывает нам глаза на свой горький смысл, сама указывает
человеку, как ускорить ее ход.
— Свято место не должно
быть пусто. Там, где бог живет, — место наболевшее. Ежели выпадает он из души, — рана
будет в ней — вот! Надо, Павел, веру новую придумать… надо сотворить бога — друга
людям!
— Христос
был не тверд духом. Пронеси, говорит, мимо меня чашу. Кесаря признавал. Бог не может признавать власти человеческой над
людьми, он — вся власть! Он душу свою не делит: это — божеское, это — человеческое… А он — торговлю признавал, брак признавал. И смоковницу проклял неправильно, — разве по своей воле не родила она? Душа тоже не по своей воле добром неплодна, — сам ли я посеял злобу в ней? Вот!
Серый маленький дом Власовых все более и более притягивал внимание слободки. В этом внимании
было много подозрительной осторожности и бессознательной вражды, но зарождалось и доверчивое любопытство. Иногда приходил какой-то
человек и, осторожно оглядываясь, говорил Павлу...
— Собрались мы, которые постарше, — степенно говорил Сизов, — поговорили об этом, и вот, послали нас товарищи к тебе спросить, — как ты у нас
человек знающий, —
есть такой закон, чтобы директору нашей копейкой с комарами воевать?
По улице шли быстро и молча. Мать задыхалась от волнения и чувствовала — надвигается что-то важное. В воротах фабрики стояла толпа женщин, крикливо ругаясь. Когда они трое проскользнули во двор, то сразу попали в густую, черную, возбужденно гудевшую толпу. Мать видела, что все головы
были обращены в одну сторону, к стене кузнечного цеха, где на груде старого железа и фоне красного кирпича стояли, размахивая руками, Сизов, Махотин, Вялов и еще
человек пять пожилых, влиятельных рабочих.
— Позвольте! — говорил он, отстраняя рабочих с своей дороги коротким жестом руки, но не дотрагиваясь до них. Глаза у него
были прищурены, и взглядом опытного владыки
людей он испытующе щупал лица рабочих. Перед ним снимали шапки, кланялись ему, — он шел, не отвечая на поклоны, и сеял в толпе тишину, смущение, конфузливые улыбки и негромкие восклицания, в которых уже слышалось раскаяние детей, сознающих, что они нашалили.
Несколько секунд
было тихо. Головы
людей покачивались, точно колосья. Сизов, махнув в воздухе картузом, повел плечами и опустил голову.
— А очень просто! — мягко сказал Егор Иванович. — Иногда и жандармы рассуждают правильно. Вы подумайте:
был Павел —
были книжки и бумажки, нет Павла — нет ни книжек, ни бумажек! Значит, это он сеял книжечки, ага-а? Ну, и начнут они
есть всех, — жандармы любят так окорнать
человека, чтобы от него остались одни пустяки!
— Можно! Помнишь, ты меня, бывало, от мужа моего прятала? Ну, теперь я тебя от нужды спрячу… Тебе все должны помочь, потому — твой сын за общественное дело пропадает. Хороший парень он у тебя, это все говорят, как одна душа, и все его жалеют. Я скажу — от арестов этих добра начальству не
будет, — ты погляди, что на фабрике делается? Нехорошо говорят, милая! Они там, начальники, думают — укусили
человека за пятку, далеко не уйдет! Ан выходит так, что десяток ударили — сотни рассердились!
— Здравствуйте! — сказала она, радуясь, что пришел
человек и часть ночи она проведет не в одиночестве. — Давно не видать
было вас. Уезжали?
— Хорошая она девушка, — неопределенно проговорила мать, думая о том, что сообщил ей Егор. Ей
было обидно услышать это не от сына, а от чужого
человека, и она плотно поджала губы, низко опустив брови.
— Хорошая! — кивнул головой Егор. — Вижу я — вам ее жалко. Напрасно! У вас не хватит сердца, если вы начнете жалеть всех нас, крамольников. Всем живется не очень легко, говоря правду. Вот недавно воротился из ссылки мой товарищ. Когда он ехал через Нижний — жена и ребенок ждали его в Смоленске, а когда он явился в Смоленск — они уже
были в московской тюрьме. Теперь очередь жены ехать в Сибирь. У меня тоже
была жена, превосходный
человек, пять лет такой жизни свели ее в могилу…
Он залпом
выпил стакан чаю и продолжал рассказывать. Перечислял годы и месяцы тюремного заключения, ссылки, сообщал о разных несчастиях, об избиениях в тюрьмах, о голоде в Сибири. Мать смотрела на него, слушала и удивлялась, как просто и спокойно он говорил об этой жизни, полной страданий, преследований, издевательств над
людьми…
— Гм! — сказал Егор, внимательно посмотрев на нее. — Пытать — не
будут. Но хороший
человек должен беречь себя…
— Нет, вас я особенно люблю! — настаивала она. —
Была бы у вас мать, завидовали бы ей
люди, что сын у нее такой…
Был тут Егор Иванович — мы с ним из одного села, говорит он и то и се, а я — дома помню,
людей помню, а как
люди жили, что говорили, что у кого случилось — забыла!
А что в том хорошего — и сегодня
человек поработал да
поел и завтра — поработал да
поел, да так все годы свои — работает и
ест?
— Те, которые близко подошли к нам, они, может, сами ничего не знают. Они верят — так надо! А может — за ними другие
есть, которым — лишь бы выгода
была?
Человек против себя зря не пойдет…
— А отчего? — спросил хохол загораясь. — Это так хорошо видно, что даже смешно. Оттого только, что неровно
люди стоят. Так давайте же поровняем всех! Разделим поровну все, что сделано разумом, все, что сработано руками! Не
будем держать друг друга в рабстве страха и зависти, в плену жадности и глупости!..
— Да, да! — сказал хохол. — Они — ничего, ласковые, улыбаются. Им скажут: «А ну, вот это умный и честный
человек, он опасен нам, повесьте-ка его!» Они улыбнутся и повесят, а потом — опять улыбаться
будут.
— Все они — не
люди, а так, молотки, чтобы оглушать
людей. Инструменты. Ими обделывают нашего брата, чтобы мы
были удобнее. Сами они уже сделаны удобными для управляющей нами руки — могут работать все, что их заставят, не думая, не спрашивая, зачем это нужно.
Наконец ей дали свидание, и в воскресенье она скромно сидела в углу тюремной канцелярии. Кроме нее, в тесной и грязной комнате с низким потолком
было еще несколько
человек, ожидавших свиданий. Должно
быть, они уже не в первый раз
были здесь и знали друг друга; между ними лениво и медленно сплетался тихий и липкий, как паутина, разговор.
— Пожалуй, поколотит его Николай! — с опасением продолжал хохол. — Вот видите, какие чувства воспитали господа командиры нашей жизни у нижних чинов? Когда такие
люди, как Николай, почувствуют свою обиду и вырвутся из терпенья — что это
будет? Небо кровью забрызгают, и земля в ней, как мыло, вспенится…