Неточные совпадения
Неспособный к работе, Терентий до пожара торговал дёгтем, нитками, иглами и всякой мелочью, но огонь, истребивший половину деревни, уничтожил избу Лунёвых и
весь товар Терентия, так что после пожара у Лунёвых осталась
только лошадь да сорок три рубля денег — и больше ничего.
Только что взошло солнце; косые его лучи отражались в окнах домов, и
весь город горел яркими красками, сиял золотом.
Почти у
всех на ногах сапоги, и хотя около них расхаживал человек с саблей на боку, но они не
только не боялись его, а даже не кланялись ему.
Его круглая, задорная рожица
вся испачкана грязью и сажей; на лбу у него шишка; рубаха рваная, и сквозь её бесчисленные дыры просвечивает крепкое тело. Это первый озорник и драчун на дворе; он уже успел дважды очень больно поколотить неловкого Илью, а когда Илья, заплакав, пожаловался дяде, тот
только руками развёл, говоря...
Из
всех детей на дворе, кроме Ильи, Яков дружился
только с семилетней Машкой, дочерью сапожника Перфишки, чумазой тоненькой девчоночкой, — её маленькая головка, осыпанная тёмными кудрями, с утра до вечера торчала на дворе.
Он не мог не оценить просьбы со стороны взрослого человека, потому что
все другие большие люди
только приказывали и всегда били маленьких.
Старик не согласился с этим. Он ещё много говорил о слепоте людей и о том, что не могут они правильно судить друг друга, а
только божий суд справедлив. Илья слушал его внимательно, но
всё угрюмее становилось его лицо, и глаза
всё темнели…
— Я ей говорил: «Смотри, мамка! Он тебя убьёт!..» Не слушала…
Только просит, чтоб я ему не сказывал ничего… Гостинцы за это покупала. А фетьфебель
всё пятаки мне дарил. Я ему принесу записку, а он мне сейчас пятак даст… Он — добрый!.. Силач такой… Усищи у него…
Илья вытер лицо рукавом рубахи и посмотрел на
всех. Петруха уже стоял за буфетом, встряхивая кудрями. Пред ним стоял Перфишка и лукаво ухмылялся. Но лицо у него, несмотря на улыбку, было такое, как будто он
только что проиграл в орлянку последний свой пятак.
Только на месте кузницы, за огромной кучей щеп и гнилушек, образовался уютный угол, но там было страшно сидеть, —
всё чудилось, что под этой кучей лежит Савёлова жена с разбитой головой.
А зимой, в хорошую погоду, там
всё блестит серебром и бывает так тихо, что ничего не слыхать, кроме того, как снег хрустит под ногой, и если стоять неподвижно, тогда услышишь
только одно своё сердце.
— Их — ты!.. Выгнали меня бабы! Пошёл, кричат, вон, изверг неестественный! Морда, говорят, пьяная… Я не сержусь… я терпеливый… Ругай меня, бей!
только дай мне пожить немножко!.. дай, пожалуйста! Эхма! Братья!
Всем пожить хочется, — вот в чём штука! У
всех душа одинакова, что у Васьки, что у Якова!..
— Да-а, вы, черти, больше прочитали! А я —
всё стихи… Там много было всяких, но хорошие-то
только стихи…
К ней часто приходила Матица, принося с собой булки, чай, сахар, а однажды она даже подарила Маше голубое платье. Маша вела себя с этой женщиной, как взрослый человек и хозяйка дома; ставила маленький жестяной самовар, и, попивая горячий, вкусный чай, они говорили о разных делах и ругали Перфишку. Матица ругалась с увлечением, Маша вторила ей тонким голосом, но — без злобы,
только из вежливости. Во
всём, что она говорила про отца, звучало снисхождение к нему.
Когда Илья, с узлом на спине, вышел из крепких ворот купеческого дома, ему показалось, что он идёт из серой, пустой страны, о которой он читал в одной книжке, — там не было ни людей, ни деревьев,
только одни камни, а среди камней жил добрый волшебник, ласково указывавший дорогу
всем, кто попадал в эту страну.
И никто не стесняется оттолкнуть со своей дороги другого, если он мешает ему;
все жадны, безжалостны, часто обижают друг друга, не имея в этом надобности, без пользы для себя,
только ради удовольствия обидеть человека.
Разговаривая с Яковом обо
всём, Илья однако не говорил ему о своём раздвоении. Он и сам думал о нём
только по необходимости, никогда своей волей не останавливая мысль на этом непонятном ему чувстве.
Только всего и удовольствия видел я, ей-богу!
— Уж я не знаю — кто! — молвил Илья, чувствуя прилив неукротимого желания обидеть эту женщину и
всех людей. — Знаю, что не вам о нём говорить, да! Не вам! Вы им
только друг от друга прикрываетесь… Не маленький… вижу я.
Все ноют, жалуются… а зачем пакостничают? Зачем друг друга обманывают, грабят?.. Согрешит, да и за угол! Господи, помилуй! Понимаю я… обманщики, черти! И сами себя и бога обманываете!..
— Молчи! — беспокойно воскликнула женщина. — Я рада, что его задавили, —
всех бы их так!
Всех, кто меня касался!
Только ты один — живой человек, за
всю жизнь мою первого встретила, голубчик ты мой!
Но обыска не было, к следователю его
всё не требовали. Позвали
только на шестой день. Перед тем, как идти в камеру, он надел чистое бельё, лучший свой пиджак, ярко начистил сапоги и нанял извозчика. Сани подскакивали на ухабах, а он старался держаться прямо и неподвижно, потому что внутри у него
всё было туго натянуто и ему казалось — если он неосторожно двинется, с ним может случиться что-то нехорошее. И на лестницу в камеру он вошёл не торопясь, осторожно, как будто был одет в стекло.
—
Всю жизнь я в мерзость носом тычусь… что не люблю, что ненавижу — к тому меня и толкает. Никогда не видал я такого человека, чтобы с радостью на него поглядеть можно было… Неужто никакой чистоты в жизни нет? Вот задавил я этого… зачем мне?
Только испачкался, душу себе надорвал… Деньги взял… не брать бы!
Каждый день Илья слышал что-нибудь новое по этому делу:
весь город был заинтересован дерзким убийством, о нём говорили всюду — в трактирах, на улицах. Но Лунёва почти не интересовали эти разговоры: мысль об опасности отвалилась от его сердца, как корка от язвы, и на месте её он ощущал
только какую-то неловкость. Он думал лишь об одном: как теперь будет жить?
— Он мне, значит, и говорит: «У меня, говорит, двое детей… два мальчика. Дескать — надо им няньку, а нянька есть чужой человек… воровать будет и
всё такое… Так ты-де уговори-ка дочь…» Ну, я и уговорил… и Матица уговорила… Маша — умница, она поняла сразу! Ей податься некуда… хуже бы вышло, лучше — никогда!.. «
Всё равно, говорит, я пойду…» И пошла. В три дня
всё окрутили… Нам с Матицей дано по трёшной… но
только мы их сразу обе пропили вчера!.. Ну и пьёт эта Матица, — лошадь столько не может выпить!..
На улице Лунёв задумался о судьбе своих товарищей. Он видел, что ему лучше
всех живётся. Но это сознание не вызвало в нём приятного чувства. Он
только усмехнулся и подозрительно посмотрел вокруг…
— Ты думаешь — муж! — так этого достаточно для женщины? Муж может очень не нравиться, если даже любишь его. И потом — он ведь тоже никогда не стесняется изменить жене,
только бы нашёлся подходящий сюжет… И женщине тоже скучно
всю жизнь помнить одно — муж, муж, муж! Пошалить с другим мужчиной — забавно: узнаёшь, какие мужчины бывают и какая между ними разница. Ведь и квас разный: просто квас, баварский квас, можжевеловый, клюковный… И это даже глупо всегда пить просто квас…
Я прямо скажу: на
всей земле
только и есть две бабы настоящие — с сердцем, — моя жена да Матица…
Эдак-то
только гулящие девки делают… да и то не
все…» Он стал относиться к ней сухо, подозрительно и под разными предлогами отказывался от свиданий с нею.
— Ты? — воскликнул Лунёв, посмотрев на него. — Ты мне не мешаешь… и Маша не мешает… Тут — что-то
всем нам мешает… тебе, мне, Маше… Глупость или что — не знаю…
только жить по-человечески нет никакой возможности! Я не хочу видеть никакого горя, никаких безобразий… грехов и всякой мерзости… не хочу! А сам…
— Вы не плачьте, голубчик, не бойтесь… Доктор — славный человек, он вас осмотрит и выдаст бумагу такую…
только и
всего! Я вас привезу сюда… Ну, милая, не плачьте же…
— Голубые сны вижу я… Понимаешь —
всё будто голубое… Не
только небо, а и земля, и деревья, и цветы, и травы —
всё! Тишина такая… Как будто и нет ничего, до того
всё недвижимо… и
всё голубое. Идёшь будто куда-то, без усталости идёшь, далеко, без конца… И невозможно понять — есть ты или нет? Очень легко… Голубые сны — это перед смертью.
Она замолчала, отвернулась от него, заговорила с братом и скоро ушла, простившись с Ильёй
только кивком головы. Лицо у неё было такое, как раньше, — до истории с Машей, — сухое, гордое. Илья задумался: не обидел ли он её неосторожным словом? Он вспомнил
всё, что сказал ей, и не нашёл ничего обидного. Потом задумался над её словами, они занимали его. Какую разницу видит она между торговлей и трудом?
Он не мог понять, отчего у неё такое сердитое, задорное лицо, когда она добрая и умеет не
только жалеть людей, но даже помогать им. Павел ходил к ней в дом и с восторгом нахваливал её и
все порядки в её доме.
— И уйду! — угрожая, говорил Павел. — Уйду, потому что понимаю: мне
только около них и можно жить… около них можно
всё для себя найти, да!
Каждая минута рождает что-нибудь новое, неожиданное, и жизнь поражает слух разнообразием своих криков, неутомимостью движения, силой неустанного творчества. Но в душе Лунёва тихо и мертво: в ней
всё как будто остановилось, — нет ни дум, ни желаний,
только тяжёлая усталость. В таком состоянии он провёл
весь день и потом ночь, полную кошмаров… и много таких дней и ночей. Приходили люди, покупали, что надо было им, и уходили, а он их провожал холодной мыслью...
Илья встал, подошёл к окну. Широкие ручьи мутной воды бежали около тротуара; на мостовой, среди камней, стояли маленькие лужи; дождь сыпался на них, они вздрагивали: казалось, что
вся мостовая дрожит. Дом против магазина Ильи нахмурился,
весь мокрый, стёкла в окнах его потускнели, и цветов за ними не было видно. На улице было пусто и тихо, —
только дождь шумел и журчали ручьи. Одинокий голубь прятался под карнизом, усевшись на наличнике окна, и отовсюду с улицы веяло сырой, тяжёлой скукой.
— Не
только грабь, — убивай! — ничего не будет! Некому наказывать… Наказывают неумеющих, а кто умеет — тот
всё может делать,
всё!
Автономова перевела глаза на него, потом снова на Илью и, не сказав ни слова, уставилась в книгу. Терентий сконфузился и стал одёргивать рубашку. С минуту в магазине
все молчали, — был слышен
только шелест листов книги да шорох — это Терентий тёрся горбом о косяк двери…
Казалось, что
все они
только за тем поднимаются в серую высоту, чтобы сильнее упасть оттуда на дома, деревья и на землю.
Она
всё молчала. Серая, как из камня вырубленная, девушка стояла неподвижно,
только концы платка на груди её вздрагивали.