Неточные совпадения
И поразила-то его эта дорога лишь потому, что на ней он встретил тогда необыкновенное, по его мнению, существо — нашего знаменитого монастырского старца Зосиму,
к которому привязался всею горячею первою любовью своего неутолимого
сердца.
Про старца Зосиму говорили многие, что он, допуская
к себе столь многие годы всех приходивших
к нему исповедовать
сердце свое и жаждавших от него совета и врачебного слова, до того много принял в душу свою откровений, сокрушений, сознаний, что под конец приобрел прозорливость уже столь тонкую, что с первого взгляда на лицо незнакомого, приходившего
к нему, мог угадывать: с чем тот пришел, чего тому нужно и даже какого рода мучение терзает его совесть, и удивлял, смущал и почти пугал иногда пришедшего таким знанием тайны его, прежде чем тот молвил слово.
Но все-таки огромное большинство держало уже несомненно сторону старца Зосимы, а из них очень многие даже любили его всем
сердцем, горячо и искренно; некоторые же были привязаны
к нему почти фанатически.
Особенно же дрожало у него
сердце, и весь как бы сиял он, когда старец выходил
к толпе ожидавших его выхода у врат скита богомольцев из простого народа, нарочно, чтобы видеть старца и благословиться у него, стекавшегося со всей России.
— Да ведь по-настоящему то же самое и теперь, — заговорил вдруг старец, и все разом
к нему обратились, — ведь если бы теперь не было Христовой церкви, то не было бы преступнику никакого и удержу в злодействе и даже кары за него потом, то есть кары настоящей, не механической, как они сказали сейчас, и которая лишь раздражает в большинстве случаев
сердце, а настоящей кары, единственной действительной, единственной устрашающей и умиротворяющей, заключающейся в сознании собственной совести.
Когда он вышел за ограду скита, чтобы поспеть в монастырь
к началу обеда у игумена (конечно, чтобы только прислужить за столом), у него вдруг больно сжалось
сердце, и он остановился на месте: пред ним как бы снова прозвучали слова старца, предрекавшего столь близкую кончину свою.
В восхищении он схватил руку Алеши и крепко прижал ее
к своему
сердцу.
—
К чему же тут вмешивать решение по достоинству? Этот вопрос всего чаще решается в
сердцах людей совсем не на основании достоинств, а по другим причинам, гораздо более натуральным. А насчет права, так кто же не имеет права желать?
— Мы в первый раз видимся, Алексей Федорович, — проговорила она в упоении, — я захотела узнать ее, увидать ее, я хотела идти
к ней, но она по первому желанию моему пришла сама. Я так и знала, что мы с ней все решим, все! Так
сердце предчувствовало… Меня упрашивали оставить этот шаг, но я предчувствовала исход и не ошиблась. Грушенька все разъяснила мне, все свои намерения; она, как ангел добрый, слетела сюда и принесла покой и радость…
Хотя обдорский монашек после сего разговора воротился в указанную ему келейку, у одного из братий, даже в довольно сильном недоумении, но
сердце его несомненно все же лежало больше
к отцу Ферапонту, чем
к отцу Зосиме.
— Здесь все друзья мои, все, кого я имею в мире, милые друзья мои, — горячо начала она голосом, в котором дрожали искренние страдальческие слезы, и
сердце Алеши опять разом повернулось
к ней.
Алеша подошел
к нему, склонился пред ним до земли и заплакал. Что-то рвалось из его
сердца, душа его трепетала, ему хотелось рыдать.
Но она отдала уже свое
сердце другому, одному знатному не малого чина военному, бывшему в то время в походе и которого ожидала она, однако, скоро
к себе.
Но вместо того начала мерещиться ему иная мечта, — мечта, которую считал он вначале невозможною и безумною, но которая так присосалась наконец
к его
сердцу, что и оторвать нельзя было.
— Бог сжалился надо мной и зовет
к себе. Знаю, что умираю, но радость чувствую и мир после стольких лет впервые. Разом ощутил в душе моей рай, только лишь исполнил, что надо было. Теперь уже смею любить детей моих и лобызать их. Мне не верят, и никто не поверил, ни жена, ни судьи мои; не поверят никогда и дети. Милость Божию вижу в сем
к детям моим. Умру, и имя мое будет для них незапятнано. А теперь предчувствую Бога,
сердце как в раю веселится… долг исполнил…
В робости
сердца моего мыслю, однако же, что самое сознание сей невозможности послужило бы им наконец и
к облегчению, ибо, приняв любовь праведных с невозможностью воздать за нее, в покорности сей и в действии смирения сего, обрящут наконец как бы некий образ той деятельной любви, которою пренебрегли на земле, и как бы некое действие, с нею сходное…
— «Умилительные слезки твои лишь отдых душевный и
к веселию
сердца твоего милого послужат», — прибавил он уже про себя, отходя от Алеши и любовно о нем думая.
Тут прибавлю еще раз от себя лично: мне почти противно вспоминать об этом суетном и соблазнительном событии, в сущности же самом пустом и естественном, и я, конечно, выпустил бы его в рассказе моем вовсе без упоминовения, если бы не повлияло оно сильнейшим и известным образом на душу и
сердце главного, хотя и будущего героя рассказа моего, Алеши, составив в душе его как бы перелом и переворот, потрясший, но и укрепивший его разум уже окончательно, на всю жизнь и
к известной цели.
Алеша вдруг криво усмехнулся, странно, очень странно вскинул на вопрошавшего отца свои очи, на того, кому вверил его, умирая, бывший руководитель его, бывший владыка
сердца и ума его, возлюбленный старец его, и вдруг, все по-прежнему без ответа, махнул рукой, как бы не заботясь даже и о почтительности, и быстрыми шагами пошел
к выходным вратам вон из скита.
Сам же я не только не намерен просить за него прощенья или извинять и оправдывать простодушную его веру его юным возрастом, например, или малыми успехами в пройденных им прежде науках и проч., и проч., но сделаю даже напротив и твердо заявлю, что чувствую искреннее уважение
к природе
сердца его.
Тем не менее, несмотря на всю смутную безотчетность его душевного состояния и на все угнетавшее его горе, он все же дивился невольно одному новому и странному ощущению, рождавшемуся в его
сердце: эта женщина, эта «страшная» женщина не только не пугала его теперь прежним страхом, страхом, зарождавшимся в нем прежде при всякой мечте о женщине, если мелькала таковая в его душе, но, напротив, эта женщина, которую он боялся более всех, сидевшая у него на коленях и его обнимавшая, возбуждала в нем вдруг теперь совсем иное, неожиданное и особливое чувство, чувство какого-то необыкновенного, величайшего и чистосердечнейшего
к ней любопытства, и все это уже безо всякой боязни, без малейшего прежнего ужаса — вот что было главное и что невольно удивляло его.
Алеша проговорил это в неудержимом порыве
сердца. Ему надо было высказаться, и он обратился
к Ракитину. Если б не было Ракитина, он стал бы восклицать один. Но Ракитин поглядел насмешливо, и Алеша вдруг остановился.
Так что не успел он еще добежать
к себе на квартиру, как ревность уже опять закопошилась в неугомонном
сердце его.
— Оставьте все, Дмитрий Федорович! — самым решительным тоном перебила госпожа Хохлакова. — Оставьте, и особенно женщин. Ваша цель — прииски, а женщин туда незачем везти. Потом, когда вы возвратитесь в богатстве и славе, вы найдете себе подругу
сердца в самом высшем обществе. Это будет девушка современная, с познаниями и без предрассудков.
К тому времени, как раз созреет теперь начавшийся женский вопрос, и явится новая женщина…
«Она, может быть, у него за ширмами, может быть уже спит», — кольнуло его в
сердце. Федор Павлович от окна отошел. «Это он в окошко ее высматривал, стало быть, ее нет: чего ему в темноту смотреть?.. нетерпение значит пожирает…» Митя тотчас подскочил и опять стал глядеть в окно. Старик уже сидел пред столиком, видимо пригорюнившись. Наконец облокотился и приложил правую ладонь
к щеке. Митя жадно вглядывался.
Да и тройка летела, «пожирая пространство», и по мере приближения
к цели опять-таки мысль о ней, о ней одной, все сильнее и сильнее захватывала ему дух и отгоняла все остальные страшные призраки от его
сердца.
В Грушеньке и в загадочном тоне нескольких фраз ее он еще ничего не понял; а понимал лишь, сотрясаясь всем
сердцем своим, что она
к нему ласкова, что она его «простила» и подле себя посадила.
Она вырвалась от него из-за занавесок. Митя вышел за ней как пьяный. «Да пусть же, пусть, что бы теперь ни случилось — за минуту одну весь мир отдам», — промелькнуло в его голове. Грушенька в самом деле выпила залпом еще стакан шампанского и очень вдруг охмелела. Она уселась в кресле, на прежнем месте, с блаженною улыбкой. Щеки ее запылали, губы разгорелись, сверкавшие глаза посоловели, страстный взгляд манил. Даже Калганова как будто укусило что-то за
сердце, и он подошел
к ней.
— Господа, как жаль! Я хотел
к ней на одно лишь мгновение… хотел возвестить ей, что смыта, исчезла эта кровь, которая всю ночь сосала мне
сердце, и что я уже не убийца! Господа, ведь она невеста моя! — восторженно и благоговейно проговорил он вдруг, обводя всех глазами. — О, благодарю вас, господа! О, как вы возродили, как вы воскресили меня в одно мгновение!.. Этот старик — ведь он носил меня на руках, господа, мыл меня в корыте, когда меня трехлетнего ребенка все покинули, был отцом родным!..
Ну там еще про себя, внутри, в глубине
сердца своего виновен — но это уж не надо писать, — повернулся он вдруг
к писарю, — это уже моя частная жизнь, господа, это уже вас не касается, эти глубины-то
сердца то есть…
Замечу раз навсегда: новоприбывший
к нам Николай Парфенович, с самого начала своего у нас поприща, почувствовал
к нашему Ипполиту Кирилловичу, прокурору, необыкновенное уважение и почти
сердцем сошелся с ним.
— А и я с тобой, я теперь тебя не оставлю, на всю жизнь с тобой иду, — раздаются подле него милые, проникновенные чувством слова Грушеньки. И вот загорелось все
сердце его и устремилось
к какому-то свету, и хочется ему жить и жить, идти и идти в какой-то путь,
к новому зовущему свету, и скорее, скорее, теперь же, сейчас!
— И ну тебя
к Богу, — огрызнулась уже с
сердцем Агафья. — Смешной! Выпороть самого-то, вот что, за такие слова.
Тут, кроме главной причины, побудившей его
к такому шагу, виновата была и некоторая незаживавшая в
сердце его царапина от одного словечка Смердякова, что будто бы ему, Ивану, выгодно, чтоб обвинили брата, ибо сумма по наследству от отца возвысится тогда для него с Алешей с сорока на шестьдесят тысяч.
Когда же он вступил в свою комнату, что-то ледяное прикоснулось вдруг
к его
сердцу, как будто воспоминание, вернее, напоминание о чем-то мучительном и отвратительном, находящемся именно в этой комнате теперь, сейчас, да и прежде бывшем.
И Алеша с увлечением, видимо сам только что теперь внезапно попав на идею, припомнил, как в последнем свидании с Митей, вечером, у дерева, по дороге
к монастырю, Митя, ударяя себя в грудь, «в верхнюю часть груди», несколько раз повторил ему, что у него есть средство восстановить свою честь, что средство это здесь, вот тут, на его груди… «Я подумал тогда, что он, ударяя себя в грудь, говорил о своем
сердце, — продолжал Алеша, — о том, что в
сердце своем мог бы отыскать силы, чтобы выйти из одного какого-то ужасного позора, который предстоял ему и о котором он даже мне не смел признаться.
Признаюсь, я именно подумал тогда, что он говорит об отце и что он содрогается, как от позора, при мысли пойти
к отцу и совершить с ним какое-нибудь насилие, а между тем он именно тогда как бы на что-то указывал на своей груди, так что, помню, у меня мелькнула именно тогда же какая-то мысль, что
сердце совсем не в той стороне груди, а ниже, а он ударяет себя гораздо выше, вот тут, сейчас ниже шеи, и все указывает в это место.
Что же, господа присяжные, я не могу обойти умолчанием эту внезапную черту в душе подсудимого, который бы, казалось, ни за что не способен был проявить ее, высказалась вдруг неумолимая потребность правды, уважения
к женщине, признания прав ее
сердца, и когда же — в тот момент, когда из-за нее же он обагрил свои руки кровью отца своего!
Именно потому, может быть, и соскочил через минуту с забора
к поверженному им в азарте Григорию, что в состоянии был ощущать чувство чистое, чувство сострадания и жалости, потому что убежал от искушения убить отца, потому что ощущал в себе
сердце чистое и радость, что не убил отца.