Неточные совпадения
Вот если вы не согласитесь с этим последним тезисом и ответите: «Не так» или «не всегда так», то я, пожалуй, и ободрюсь духом насчет значения героя моего Алексея Федоровича. Ибо не только чудак «не всегда» частность и обособление, а напротив, бывает так, что он-то, пожалуй, и носит в
себе иной раз сердцевину целого, а остальные люди его эпохи — все, каким-нибудь наплывным ветром, на время почему-то
от него оторвались…
Ведь знал же я одну девицу, еще в запрошлом «романтическом» поколении, которая после нескольких лет загадочной любви к одному господину, за которого, впрочем, всегда могла выйти замуж самым спокойным образом, кончила, однако же, тем, что сама навыдумала
себе непреодолимые препятствия и в бурную ночь бросилась с высокого берега, похожего на утес, в довольно глубокую и быструю реку и погибла в ней решительно
от собственных капризов, единственно из-за того, чтобы походить на шекспировскую Офелию, и даже так, что будь этот утес, столь давно ею намеченный и излюбленный, не столь живописен, а будь на его месте лишь прозаический плоский берег, то самоубийства, может быть, не произошло бы вовсе.
Этот искус, эту страшную школу жизни обрекающий
себя принимает добровольно в надежде после долгого искуса победить
себя, овладеть
собою до того, чтобы мог наконец достичь, чрез послушание всей жизни, уже совершенной свободы, то есть свободы
от самого
себя, избегнуть участи тех, которые всю жизнь прожили, а
себя в
себе не нашли.
Про старца Зосиму говорили многие, что он, допуская к
себе столь многие годы всех приходивших к нему исповедовать сердце свое и жаждавших
от него совета и врачебного слова, до того много принял в душу свою откровений, сокрушений, сознаний, что под конец приобрел прозорливость уже столь тонкую, что с первого взгляда на лицо незнакомого, приходившего к нему, мог угадывать: с чем тот пришел, чего тому нужно и даже какого рода мучение терзает его совесть, и удивлял, смущал и почти пугал иногда пришедшего таким знанием тайны его, прежде чем тот молвил слово.
— Убедительно и вас прошу не беспокоиться и не стесняться, — внушительно проговорил ему старец… — Не стесняйтесь, будьте совершенно как дома. А главное, не стыдитесь столь самого
себя, ибо
от сего лишь все и выходит.
Вы меня сейчас замечанием вашим: «Не стыдиться столь самого
себя, потому что
от сего лишь все и выходит», — вы меня замечанием этим как бы насквозь прочкнули и внутри прочли.
Не уважая же никого, перестает любить, а чтобы, не имея любви, занять
себя и развлечь, предается страстям и грубым сладостям и доходит совсем до скотства в пороках своих, а все
от беспрерывной лжи и людям и
себе самому.
Он объявил
себя откуда-то с дальнего севера, из Обдорска,
от святого Сильвестра, из одного бедного монастыря всего в девять монахов.
Но предрекаю, что в ту даже самую минуту, когда вы будете с ужасом смотреть на то, что, несмотря на все ваши усилия, вы не только не подвинулись к цели, но даже как бы
от нее удалились, — в ту самую минуту, предрекаю вам это, вы вдруг и достигнете цели и узрите ясно над
собою чудодейственную силу Господа, вас все время любившего и все время таинственно руководившего.
Не далее как дней пять тому назад, в одном здешнем, по преимуществу дамском, обществе он торжественно заявил в споре, что на всей земле нет решительно ничего такого, что бы заставляло людей любить
себе подобных, что такого закона природы: чтобы человек любил человечество — не существует вовсе, и что если есть и была до сих пор любовь на земле, то не
от закона естественного, а единственно потому, что люди веровали в свое бессмертие.
— Не совсем шутили, это истинно. Идея эта еще не решена в вашем сердце и мучает его. Но и мученик любит иногда забавляться своим отчаянием, как бы тоже
от отчаяния. Пока с отчаяния и вы забавляетесь — и журнальными статьями, и светскими спорами, сами не веруя своей диалектике и с болью сердца усмехаясь ей про
себя… В вас этот вопрос не решен, и в этом ваше великое горе, ибо настоятельно требует разрешения…
— Это он отца, отца! Что же с прочими? Господа, представьте
себе: есть здесь бедный, но почтенный человек, отставной капитан, был в несчастье, отставлен
от службы, но не гласно, не по суду, сохранив всю свою честь, многочисленным семейством обременен. А три недели тому наш Дмитрий Федорович в трактире схватил его за бороду, вытащил за эту самую бороду на улицу и на улице всенародно избил, и все за то, что тот состоит негласным поверенным по одному моему делишку.
Я свои поступки не оправдываю; да, всенародно признаюсь: я поступил как зверь с этим капитаном и теперь сожалею и
собой гнушаюсь за зверский гнев, но этот ваш капитан, ваш поверенный, пошел вот к этой самой госпоже, о которой вы выражаетесь, что она обольстительница, и стал ей предлагать
от вашего имени, чтоб она взяла имеющиеся у вас мои векселя и подала на меня, чтобы по этим векселям меня засадить, если я уж слишком буду приставать к вам в расчетах по имуществу.
Есть у старых лгунов, всю жизнь свою проактерствовавших, минуты, когда они до того зарисуются, что уже воистину дрожат и плачут
от волнения, несмотря на то, что даже в это самое мгновение (или секунду только спустя) могли бы сами шепнуть
себе: «Ведь ты лжешь, старый бесстыдник, ведь ты актер и теперь, несмотря на весь твой „святой“ гнев и „святую“ минуту гнева».
— Зачем живет такой человек! — глухо прорычал Дмитрий Федорович, почти уже в исступлении
от гнева, как-то чрезвычайно приподняв плечи и почти
от того сгорбившись, — нет, скажите мне, можно ли еще позволить ему бесчестить
собою землю, — оглядел он всех, указывая на старика рукой. Он говорил медленно и мерно.
— Я за сумасшедший дом и за сумасшедших не отвечаю, — тотчас же озлобленно ответил Миусов, — но зато избавлю
себя от вашего общества, Федор Павлович, и поверьте, что навсегда. Где этот давешний монах?..
Кроме того,
от братца Мити невесту
себе отбивает, ну и этой цели кажется, что достигнет.
Он стал перед образом и начал вслух молитву. Все почтительно преклонили головы, а помещик Максимов даже особенно выставился вперед, сложив перед
собой ладошками руки
от особого благоговения.
— Милости просим
от всего сердца, — ответил игумен. — Господа! Позволю ли
себе, — прибавил он вдруг, — просить вас
от всей души, оставив случайные распри ваши, сойтись в любви и родственном согласии, с молитвой ко Господу, за смиренною трапезою нашей…
Опять нотабене. Никогда и ничего такого особенного не значил наш монастырь в его жизни, и никаких горьких слез не проливал он из-за него. Но он до того увлекся выделанными слезами своими, что на одно мгновение чуть было
себе сам не поверил; даже заплакал было
от умиления; но в тот же миг почувствовал, что пора поворачивать оглобли назад. Игумен на злобную ложь его наклонил голову и опять внушительно произнес...
— Куда же, — шептал и Алеша, озираясь во все стороны и видя
себя в совершенно пустом саду, в котором никого, кроме их обоих, не было. Сад был маленький, но хозяйский домишко все-таки стоял
от них не менее как шагах в пятидесяти. — Да тут никого нет, чего ты шепчешь?
А тогда, получив эти шесть, узнал я вдруг заведомо по одному письмецу
от приятеля про одну любопытнейшую вещь для
себя, именно что подполковником нашим недовольны, что подозревают его не в порядке, одним словом, что враги его готовят ему закуску.
Когда она выбежала, я был при шпаге; я вынул шпагу и хотел было тут же заколоть
себя, для чего — не знаю, глупость была страшная, конечно, но, должно быть,
от восторга.
Понимаешь ли ты, что
от иного восторга можно убить
себя; но я не закололся, а только поцеловал шпагу и вложил ее опять в ножны, — о чем, впрочем, мог бы тебе и не упоминать.
Хочу любить вас вечно, хочу спасти вас
от самого
себя…» Алеша, я недостоин даже пересказывать эти строки моими подлыми словами и моим подлым тоном, всегдашним моим подлым тоном,
от которого я никогда не мог исправиться!
Тема случилась странная: Григорий поутру, забирая в лавке у купца Лукьянова товар, услышал
от него об одном русском солдате, что тот, где-то далеко на границе, у азиятов, попав к ним в плен и будучи принуждаем ими под страхом мучительной и немедленной смерти отказаться
от христианства и перейти в ислам, не согласился изменить своей веры и принял муки, дал содрать с
себя кожу и умер, славя и хваля Христа, — о каковом подвиге и было напечатано как раз в полученной в тот день газете.
Ты мне вот что скажи, ослица: пусть ты пред мучителями прав, но ведь ты сам-то в
себе все же отрекся
от веры своей и сам же говоришь, что в тот же час был анафема проклят, а коли раз уж анафема, так тебя за эту анафему по головке в аду не погладят.
— Значит, она там! Ее спрятали там! Прочь, подлец! — Он рванул было Григория, но тот оттолкнул его. Вне
себя от ярости, Дмитрий размахнулся и изо всей силы ударил Григория. Старик рухнулся как подкошенный, а Дмитрий, перескочив через него, вломился в дверь. Смердяков оставался в зале, на другом конце, бледный и дрожащий, тесно прижимаясь к Федору Павловичу.
Вот Иван-то этого самого и боится и сторожит меня, чтоб я не женился, а для того наталкивает Митьку, чтобы тот на Грушке женился: таким образом хочет и меня
от Грушки уберечь (будто бы я ему денег оставлю, если на Грушке не женюсь!), а с другой стороны, если Митька на Грушке женится, так Иван его невесту богатую
себе возьмет, вот у него расчет какой!
Подойдя совсем, Алеша увидел пред
собою ребенка не более девяти лет
от роду, из слабых и малорослых, с бледненьким худеньким продолговатым личиком, с большими темными и злобно смотревшими на него глазами.
— Не мудрено, Lise, не мудрено…
от твоих же капризов и со мной истерика будет, а впрочем, она так больна, Алексей Федорович, она всю ночь была так больна, в жару, стонала! Я насилу дождалась утра и Герценштубе. Он говорит, что ничего не может понять и что надо обождать. Этот Герценштубе всегда придет и говорит, что ничего не может понять. Как только вы подошли к дому, она вскрикнула и с ней случился припадок, и приказала
себя сюда в свою прежнюю комнату перевезть…
— Это ничего, ничего! — с плачем продолжала она, — это
от расстройства,
от сегодняшней ночи, но подле таких двух друзей, как вы и брат ваш, я еще чувствую
себя крепкою… потому что знаю… вы оба меня никогда не оставите…
Я сейчас здесь сидел и знаешь что говорил
себе: не веруй я в жизнь, разуверься я в дорогой женщине, разуверься в порядке вещей, убедись даже, что всё, напротив, беспорядочный, проклятый и, может быть, бесовский хаос, порази меня хоть все ужасы человеческого разочарования — а я все-таки захочу жить и уж как припал к этому кубку, то не оторвусь
от него, пока его весь не осилю!
Пока еще время, спешу оградить
себя, а потому
от высшей гармонии совершенно отказываюсь.
Столь уважая его, ты поступил, как бы перестав ему сострадать, потому что слишком много
от него и потребовал, — и это кто же, тот, который возлюбил его более самого
себя!
Ровно восемь веков назад как мы взяли
от него то, что ты с негодованием отверг, тот последний дар, который он предлагал тебе, показав тебе все царства земные: мы взяли
от него Рим и меч кесаря и объявили лишь
себя царями земными, царями едиными, хотя и доныне не успели еще привести наше дело к полному окончанию.
И до того с каждым днем и с каждым часом все дальше серчают оба-с, что думаю иной час
от страху сам жизни
себя лишить-с.
Это он припомнил о вчерашних шести гривнах, пожертвованных веселою поклонницей, чтоб отдать «той, которая меня бедней». Такие жертвы происходят как епитимии, добровольно на
себя почему-либо наложенные, и непременно из денег, собственным трудом добытых. Старец послал Порфирия еще с вечера к одной недавно еще погоревшей нашей мещанке, вдове с детьми, пошедшей после пожара нищенствовать. Порфирий поспешил донести, что дело уже сделано и что подал, как приказано ему было, «
от неизвестной благотворительницы».
Слышал я потом слова насмешников и хулителей, слова гордые: как это мог Господь отдать любимого из святых своих на потеху диаволу, отнять
от него детей, поразить его самого болезнью и язвами так, что черепком счищал с
себя гной своих ран, и для чего: чтобы только похвалиться пред сатаной: «Вот что, дескать, может вытерпеть святой мой ради меня!» Но в том и великое, что тут тайна, — что мимоидущий лик земной и вечная истина соприкоснулись тут вместе.
Ибо привык надеяться на
себя одного и
от целого отделился единицей, приучил свою душу не верить в людскую помощь, в людей и в человечество, и только и трепещет того, что пропадут его деньги и приобретенные им права его.
— Одно решите мне, одно! — сказал он мне (точно
от меня теперь все и зависело), — жена, дети! Жена умрет, может быть, с горя, а дети хоть и не лишатся дворянства и имения, — но дети варнака, и навек. А память-то, память какую в сердцах их по
себе оставлю!
— Да нужно ли? — воскликнул, — да надо ли? Ведь никто осужден не был, никого в каторгу из-за меня не сослали, слуга
от болезни помер. А за кровь пролиянную я мучениями был наказан. Да и не поверят мне вовсе, никаким доказательствам моим не поверят. Надо ли объявлять, надо ли? За кровь пролитую я всю жизнь готов еще мучиться, только чтобы жену и детей не поразить. Будет ли справедливо их погубить с
собою? Не ошибаемся ли мы? Где тут правда? Да и познают ли правду эту люди, оценят ли, почтут ли ее?
— Вышел я тогда
от тебя во мрак, бродил по улицам и боролся с
собою.
— «Умилительные слезки твои лишь отдых душевный и к веселию сердца твоего милого послужат», — прибавил он уже про
себя, отходя
от Алеши и любовно о нем думая.
Но вопрос сей, высказанный кем-то мимоходом и мельком, остался без ответа и почти незамеченным — разве лишь заметили его, да и то про
себя, некоторые из присутствующих лишь в том смысле, что ожидание тления и тлетворного духа
от тела такого почившего есть сущая нелепость, достойная даже сожаления (если не усмешки) относительно малой веры и легкомыслия изрекшего вопрос сей.
Весьма выслушивал сие и обдорский гость, монашек
от святого Сильвестра, глубоко воздыхая и покивая главою: «Нет, видно, отец-то Ферапонт справедливо вчера судил», — подумывал он про
себя, а тут как раз и показался отец Ферапонт; как бы именно чтоб усугубить потрясение вышел.
— Поган есмь, а не свят. В кресла не сяду и не восхощу
себе аки идолу поклонения! — загремел отец Ферапонт. — Ныне людие веру святую губят. Покойник, святой-то ваш, — обернулся он к толпе, указывая перстом на гроб, — чертей отвергал. Пурганцу
от чертей давал. Вот они и развелись у вас, как пауки по углам. А днесь и сам провонял. В сем указание Господне великое видим.
Он остановился и вдруг спросил
себя: «Отчего сия грусть моя даже до упадка духа?» — и с удивлением постиг тотчас же, что сия внезапная грусть его происходит, по-видимому,
от самой малой и особливой причины: дело в том, что в толпе, теснившейся сейчас у входа в келью, заприметил он между прочими волнующимися и Алешу и вспомнил он, что, увидав его, тотчас же почувствовал тогда в сердце своем как бы некую боль.
Одним словом, можно бы было надеяться даже-де тысяч на шесть додачи
от Федора Павловича, на семь даже, так как Чермашня все же стоит не менее двадцати пяти тысяч, то есть наверно двадцати восьми, «тридцати, тридцати, Кузьма Кузьмич, а я, представьте
себе, и семнадцати
от этого жестокого человека не выбрал!..» Так вот я, дескать, Митя, тогда это дело бросил, ибо не умею с юстицией, а приехав сюда, поставлен был в столбняк встречным иском (здесь Митя опять запутался и опять круто перескочил): так вот, дескать, не пожелаете ли вы, благороднейший Кузьма Кузьмич, взять все права мои на этого изверга, а сами мне дайте три только тысячи…
— Скажите, матушка, Аграфена Александровна у вас теперь? — вне
себя от ожидания произнес Митя. — Давеча я ее сам проводил.