Неточные совпадения
Ей, может
быть, захотелось заявить женскую самостоятельность, пойти против общественных условий, против деспотизма своего родства и семейства, а услужливая фантазия убедила ее, положим,
на один только миг, что Федор Павлович, несмотря
на свой чин приживальщика, все-таки один из смелейших и насмешливейших
людей той, переходной ко всему лучшему, эпохи, тогда как он
был только злой шут, и больше ничего.
В продолжение своей карьеры он перебывал в связях со многими либеральнейшими
людьми своей эпохи, и в России и за границей, знавал лично и Прудона и Бакунина и особенно любил вспоминать и рассказывать, уже под концом своих странствий, о трех днях февральской парижской революции сорок восьмого года, намекая, что чуть ли и сам он не
был в ней участником
на баррикадах.
И если кому обязаны
были молодые
люди своим воспитанием и образованием
на всю свою жизнь, то именно этому Ефиму Петровичу, благороднейшему и гуманнейшему
человеку, из таких, какие редко встречаются.
Так как Ефим Петрович плохо распорядился и получение завещанных самодуркой генеральшей собственных детских денег, возросших с тысячи уже
на две процентами, замедлилось по разным совершенно неизбежимым у нас формальностям и проволочкам, то молодому
человеку в первые его два года в университете пришлось очень солоно, так как он принужден
был все это время кормить и содержать себя сам и в то же время учиться.
Вообще судя, странно
было, что молодой
человек, столь ученый, столь гордый и осторожный
на вид, вдруг явился в такой безобразный дом, к такому отцу, который всю жизнь его игнорировал, не знал его и не помнил, и хоть не дал бы, конечно, денег ни за что и ни в каком случае, если бы сын у него попросил, но все же всю жизнь боялся, что и сыновья, Иван и Алексей, тоже когда-нибудь придут да и попросят денег.
Пить вино и развратничать он не любит, а между тем старик и обойтись без него не может, до того ужились!» Это
была правда; молодой
человек имел даже видимое влияние
на старика; тот почти начал его иногда как будто слушаться, хотя
был чрезвычайно и даже злобно подчас своенравен; даже вести себя начал иногда приличнее…
Что-то
было в нем, что говорило и внушало (да и всю жизнь потом), что он не хочет
быть судьей
людей, что он не захочет взять
на себя осуждения и ни за что не осудит.
Петр Александрович Миусов,
человек насчет денег и буржуазной честности весьма щекотливый, раз, впоследствии, приглядевшись к Алексею, произнес о нем следующий афоризм: «Вот, может
быть, единственный
человек в мире, которого оставьте вы вдруг одного и без денег
на площади незнакомого в миллион жителей города, и он ни за что не погибнет и не умрет с голоду и холоду, потому что его мигом накормят, мигом пристроят, а если не пристроят, то он сам мигом пристроится, и это не
будет стоить ему никаких усилий и никакого унижения, а пристроившему никакой тягости, а, может
быть, напротив, почтут за удовольствие».
А я тебя
буду ждать: ведь я чувствую же, что ты единственный
человек на земле, который меня не осудил, мальчик ты мой милый, я ведь чувствую же это, не могу же я это не чувствовать!..
Всего страннее казалось ему то, что брат его, Иван Федорович, единственно
на которого он надеялся и который один имел такое влияние
на отца, что мог бы его остановить, сидел теперь совсем неподвижно
на своем стуле, опустив глаза и по-видимому с каким-то даже любознательным любопытством ожидал, чем это все кончится, точно сам он
был совершенно тут посторонний
человек.
— Мне сегодня необыкновенно легче, но я уже знаю, что это всего лишь минута. Я мою болезнь теперь безошибочно понимаю. Если же я вам кажусь столь веселым, то ничем и никогда не могли вы меня столь обрадовать, как сделав такое замечание. Ибо для счастия созданы
люди, и кто вполне счастлив, тот прямо удостоен сказать себе: «Я выполнил завет Божий
на сей земле». Все праведные, все святые, все святые мученики
были все счастливы.
Он говорил так же откровенно, как вы, хотя и шутя, но скорбно шутя; я, говорит, люблю человечество, но дивлюсь
на себя самого: чем больше я люблю человечество вообще, тем меньше я люблю
людей в частности, то
есть порознь, как отдельных лиц.
В мечтах я нередко, говорит, доходил до страстных помыслов о служении человечеству и, может
быть, действительно пошел бы
на крест за
людей, если б это вдруг как-нибудь потребовалось, а между тем я двух дней не в состоянии прожить ни с кем в одной комнате, о чем знаю из опыта.
Не далее как дней пять тому назад, в одном здешнем, по преимуществу дамском, обществе он торжественно заявил в споре, что
на всей земле нет решительно ничего такого, что бы заставляло
людей любить себе подобных, что такого закона природы: чтобы
человек любил человечество — не существует вовсе, и что если
есть и
была до сих пор любовь
на земле, то не от закона естественного, а единственно потому, что
люди веровали в свое бессмертие.
— Это он отца, отца! Что же с прочими? Господа, представьте себе:
есть здесь бедный, но почтенный
человек, отставной капитан,
был в несчастье, отставлен от службы, но не гласно, не по суду, сохранив всю свою честь, многочисленным семейством обременен. А три недели тому наш Дмитрий Федорович в трактире схватил его за бороду, вытащил за эту самую бороду
на улицу и
на улице всенародно избил, и все за то, что тот состоит негласным поверенным по одному моему делишку.
— А чего ты весь трясешься? Знаешь ты штуку? Пусть он и честный
человек, Митенька-то (он глуп, но честен); но он — сладострастник. Вот его определение и вся внутренняя
суть. Это отец ему передал свое подлое сладострастие. Ведь я только
на тебя, Алеша, дивлюсь: как это ты девственник? Ведь и ты Карамазов! Ведь в вашем семействе сладострастие до воспаления доведено. Ну вот эти три сладострастника друг за другом теперь и следят… с ножами за сапогом. Состукнулись трое лбами, а ты, пожалуй, четвертый.
Из той ватаги гулявших господ как раз оставался к тому времени в городе лишь один участник, да и то пожилой и почтенный статский советник, обладавший семейством и взрослыми дочерьми и который уж отнюдь ничего бы не стал распространять, если бы даже что и
было; прочие же участники,
человек пять,
на ту пору разъехались.
— Друг, друг, в унижении, в унижении и теперь. Страшно много
человеку на земле терпеть, страшно много ему бед! Не думай, что я всего только хам в офицерском чине, который
пьет коньяк и развратничает. Я, брат, почти только об этом и думаю, об этом униженном
человеке, если только не вру. Дай Бог мне теперь не врать и себя не хвалить. Потому мыслю об этом
человеке, что я сам такой
человек.
Опять-таки и то взямши, что никто в наше время, не только вы-с, но и решительно никто, начиная с самых даже высоких лиц до самого последнего мужика-с, не сможет спихнуть горы в море, кроме разве какого-нибудь одного
человека на всей земле, много двух, да и то, может, где-нибудь там в пустыне египетской в секрете спасаются, так что их и не найдешь вовсе, — то коли так-с, коли все остальные выходят неверующие, то неужели же всех сих остальных, то
есть население всей земли-с, кроме каких-нибудь тех двух пустынников, проклянет Господь и при милосердии своем, столь известном, никому из них не простит?
— Ну так, значит, и я русский
человек, и у меня русская черта, и тебя, философа, можно тоже
на своей черте поймать в этом же роде. Хочешь, поймаю. Побьемся об заклад, что завтра же поймаю. А все-таки говори:
есть Бог или нет? Только серьезно! Мне надо теперь серьезно.
— Гм. Вероятнее, что прав Иван. Господи, подумать только о том, сколько отдал
человек веры, сколько всяких сил даром
на эту мечту, и это столько уж тысяч лет! Кто же это так смеется над
человеком? Иван? В последний раз и решительно:
есть Бог или нет? Я в последний раз!
— Ни
на грош. А ты не знал? Да он всем говорит это сам, то
есть не всем, а всем умным
людям, которые приезжают. Губернатору Шульцу он прямо отрезал: credo, [верую (лат.).] да не знаю во что.
Алеша понял с первого взгляда
на нее, с первых слов, что весь трагизм ее положения относительно столь любимого ею
человека для нее вовсе не тайна, что она, может
быть, уже знает все, решительно все.
И вот слышу, ты идешь, — Господи, точно слетело что
на меня вдруг: да ведь
есть же, стало
быть,
человек, которого и я люблю, ведь вот он, вот тот человечек, братишка мой милый, кого я всех больше
на свете люблю и кого я единственно люблю!
Сие сознание
есть венец пути иноческого, да и всякого
на земле
человека.
Ибо иноки не иные
суть человеки, а лишь только такие, какими и всем
на земле
людям быть надлежало бы.
На другой день я выпил-с и многого не помню-с, грешный
человек, с горя-с.
Кончил он опять со своим давешним злым и юродливым вывертом. Алеша почувствовал, однако, что ему уж он доверяет и что
будь на его месте другой, то с другим этот
человек не стал бы так «разговаривать» и не сообщил бы ему того, что сейчас ему сообщил. Это ободрило Алешу, у которого душа дрожала от слез.
У меня в К-ской губернии адвокат
есть знакомый-с, с детства приятель-с, передавали мне чрез верного
человека, что если приеду, то он мне у себя
на конторе место письмоводителя будто бы даст-с, так ведь, кто его знает, может, и даст…
Задача в том, чтоб я как можно скорее мог объяснить тебе мою
суть, то
есть что я за
человек, во что верую и
на что надеюсь, ведь так, так?
Оговорюсь: я убежден, как младенец, что страдания заживут и сгладятся, что весь обидный комизм человеческих противоречий исчезнет, как жалкий мираж, как гнусненькое измышление малосильного и маленького, как атом, человеческого эвклидовского ума, что, наконец, в мировом финале, в момент вечной гармонии, случится и явится нечто до того драгоценное, что хватит его
на все сердца,
на утоление всех негодований,
на искупление всех злодейств
людей, всей пролитой ими их крови, хватит, чтобы не только
было возможно простить, но и оправдать все, что случилось с
людьми, — пусть, пусть это все
будет и явится, но я-то этого не принимаю и не хочу принять!
По-моему, Христова любовь к
людям есть в своем роде невозможное
на земле чудо.
К тому же страдание и страдание: унизительное страдание, унижающее меня, голод например, еще допустит во мне мой благодетель, но чуть повыше страдание, за идею например, нет, он это в редких разве случаях допустит, потому что он, например, посмотрит
на меня и вдруг увидит, что у меня вовсе не то лицо, какое, по его фантазии, должно бы
быть у
человека, страдающего за такую-то, например, идею.
Скажи мне сам прямо, я зову тебя — отвечай: представь, что это ты сам возводишь здание судьбы человеческой с целью в финале осчастливить
людей, дать им наконец мир и покой, но для этого необходимо и неминуемо предстояло бы замучить всего лишь одно только крохотное созданьице, вот того самого ребеночка, бившего себя кулачонком в грудь, и
на неотомщенных слезках его основать это здание, согласился ли бы ты
быть архитектором
на этих условиях, скажи и не лги!
«Имеешь ли ты право возвестить нам хоть одну из тайн того мира, из которого ты пришел? — спрашивает его мой старик и сам отвечает ему за него, — нет, не имеешь, чтобы не прибавлять к тому, что уже
было прежде сказано, и чтобы не отнять у
людей свободы, за которую ты так стоял, когда
был на земле.
Все, что ты вновь возвестишь, посягнет
на свободу веры
людей, ибо явится как чудо, а свобода их веры тебе
была дороже всего еще тогда, полторы тысячи лет назад.
Ты возразил, что
человек жив не единым хлебом, но знаешь ли, что во имя этого самого хлеба земного и восстанет
на тебя дух земли, и сразится с тобою, и победит тебя, и все пойдут за ним, восклицая: «Кто подобен зверю сему, он дал нам огонь с небеси!» Знаешь ли ты, что пройдут века и человечество провозгласит устами своей премудрости и науки, что преступления нет, а стало
быть, нет и греха, а
есть лишь только голодные.
Без твердого представления себе, для чего ему жить,
человек не согласится жить и скорей истребит себя, чем останется
на земле, хотя бы кругом его всё
были хлебы.
Приняв этот третий совет могучего духа, ты восполнил бы все, чего ищет
человек на земле, то
есть: пред кем преклониться, кому вручить совесть и каким образом соединиться наконец всем в бесспорный общий и согласный муравейник, ибо потребность всемирного соединения
есть третье и последнее мучение
людей.
И мы сядем
на зверя и воздвигнем чашу, и
на ней
будет написано: «Тайна!» Но тогда лишь и тогда настанет для
людей царство покоя и счастия.
Этого как бы трепещущего
человека старец Зосима весьма любил и во всю жизнь свою относился к нему с необыкновенным уважением, хотя, может
быть, ни с кем во всю жизнь свою не сказал менее слов, как с ним, несмотря
на то, что когда-то многие годы провел в странствованиях с ним вдвоем по всей святой Руси.
Прислуга же
была у нас вся крепостная, четверо
человек, все купленные
на имя знакомого нам помещика.
«Матушка, кровинушка ты моя, воистину всякий пред всеми за всех виноват, не знают только этого
люди, а если б узнали — сейчас
был бы рай!» «Господи, да неужто же и это неправда, — плачу я и думаю, — воистину я за всех, может
быть, всех виновнее, да и хуже всех
на свете
людей!» И представилась мне вдруг вся правда, во всем просвещении своем: что я иду делать?
Был он в городе нашем
на службе уже давно, место занимал видное,
человек был уважаемый всеми, богатый, славился благотворительностью, пожертвовал значительный капитал
на богадельню и
на сиротский дом и много, кроме того, делал благодеяний тайно, без огласки, что все потом по смерти его и обнаружилось.
А надо заметить, что жил я тогда уже не
на прежней квартире, а как только подал в отставку, съехал
на другую и нанял у одной старой женщины, вдовы чиновницы, и с ее прислугой, ибо и переезд-то мой
на сию квартиру произошел лишь потому только, что я Афанасия в тот же день, как с поединка воротился, обратно в роту препроводил, ибо стыдно
было в глаза ему глядеть после давешнего моего с ним поступка — до того наклонен стыдиться неприготовленный мирской
человек даже иного справедливейшего своего дела.
Хотел
было я обнять и облобызать его, да не посмел — искривленно так лицо у него
было и смотрел тяжело. Вышел он. «Господи, — подумал я, — куда пошел
человек!» Бросился я тут
на колени пред иконой и заплакал о нем Пресвятой Богородице, скорой заступнице и помощнице. С полчаса прошло, как я в слезах
на молитве стоял, а
была уже поздняя ночь, часов около двенадцати. Вдруг, смотрю, отворяется дверь, и он входит снова. Я изумился.
А так как начальство его
было тут же, то тут же и прочел бумагу вслух всем собравшимся, а в ней полное описание всего преступления во всей подробности: «Как изверга себя извергаю из среды
людей, Бог посетил меня, — заключил бумагу, — пострадать хочу!» Тут же вынес и выложил
на стол все, чем мнил доказать свое преступление и что четырнадцать лет сохранял: золотые вещи убитой, которые похитил, думая отвлечь от себя подозрение, медальон и крест ее, снятые с шеи, — в медальоне портрет ее жениха, записную книжку и, наконец, два письма: письмо жениха ее к ней с извещением о скором прибытии и ответ ее
на сие письмо, который начала и не дописала, оставила
на столе, чтобы завтра отослать
на почту.
Братья, не бойтесь греха
людей, любите
человека и во грехе его, ибо сие уж подобие Божеской любви и
есть верх любви
на земле.
Вымолвил сие первее всех один светский, городской чиновник,
человек уже пожилой и, сколь известно
было о нем, весьма набожный, но, вымолвив вслух, повторил лишь то, что давно промеж себя повторяли иноки друг другу
на ухо.
Больной Самсонов, в последний год лишившийся употребления своих распухших ног, вдовец, тиран своих взрослых сыновей, большой стотысячник,
человек скаредный и неумолимый, подпал, однако же, под сильное влияние своей протеже, которую сначала
было держал в ежовых рукавицах и в черном теле, «
на постном масле», как говорили тогда зубоскалы.