Неточные совпадения
На нарах у меня
было три доски: это
было все
мое место.
Например, я бы никак не мог представить себе: что страшного и мучительного в том, что я во все десять лет
моей каторги ни разу, ни одной минуты не
буду один?
Это
было скоро по прибытии
моем в острог.
Но все, что я выжил в первые дни
моей каторги, представляется мне теперь как будто вчера случившимся. Да так и должно
быть.
Первое впечатление
мое, при поступлении в острог, вообще
было самое отвратительное; но, несмотря на то, — странное дело! — мне показалось, что в остроге гораздо легче жить, чем я воображал себе дорогой.
Не
было ремесла, которого бы не знал Аким Акимыч. Он
был столяр, сапожник, башмачник, маляр, золотильщик, слесарь, и всему этому обучился уже в каторге. Он делал все самоучкой: взглянет раз и сделает. Он делал тоже разные ящики, корзинки, фонарики, детские игрушки и продавал их в городе. Таким образом, у него водились деньжонки, и он немедленно употреблял их на лишнее белье, на подушку помягче, завел складной тюфячок. Помещался он в одной казарме со мною и многим услужил мне в первые дни
моей каторги.
Сироткин же часто
был дружен с Газиным, тем самым, по поводу которого я начал эту главу, упомянув, что он пьяный ввалился в кухню и что это спутало
мои первоначальные понятия об острожной жизни.
Через минуту он расхохотался надо мной самым простодушным смехом, без всякой иронии, и, я уверен, оставшись один и вспоминая
мои слова, может
быть, несколько раз он принимался про себя смеяться.
В ней приходилось мне жить много лет, и это всё
были мои будущие сожители и товарищи.
Его прекрасное, открытое, умное и в то же время добродушно-наивное лицо с первого взгляда привлекло к нему
мое сердце, и я так рад
был, что судьба послала мне его, а не другого кого-нибудь в соседи.
Раз, уже довольно долго после
моего прибытия в острог, я лежал на нарах и думал о чем-то очень тяжелом. Алей, всегда работящий и трудолюбивый, в этот раз ничем не
был занят, хотя еще
было рано спать. Но у них в это время
был свой мусульманский праздник, и они не работали. Он лежал, заложив руки за голову, и тоже о чем-то думал. Вдруг он спросил меня...
— Что на меня! Она такая красавица, что по всему Дагестану нет лучше. Ах, какая красавица
моя сестра! Ты не видал такую! У меня и мать красавица
была.
Три дня спустя по прибытии
моем в острог мне велено
было выходить на работу.
Я думал это и сам качал головою на свою мысль, а между тем — боже
мой! — если б я только знал тогда, до какой степени и эта мысль
была правдой!
Вот, например, тут
был один человек, которого только через много-много лет я узнал вполне, а между тем он
был со мной и постоянно около меня почти во все время
моей каторги.
Я не ошибусь, если скажу, что в месяц у меня выходило на
мое прокормление всего рубль серебром, разумеется, кроме хлеба, который
был казенный, и иногда щей, если уж я
был очень голоден, несмотря на
мое к ним отвращение, которое, впрочем, почти совсем прошло впоследствии.
Я думал: не может
быть, чтоб он это от
моих слов.
Естественно, меня поражали сначала явления крупные, резко выдающиеся, но и те, может
быть, принимались мною неправильно и только оставляли в душе
моей одно тяжелое, безнадежно грустное впечатление.
На
мои глаза, во всё время
моей острожной жизни, А-в стал и
был каким-то куском мяса, с зубами и с желудком и с неутолимой жаждой наигрубейших, самых зверских телесных наслаждений, а за удовлетворение самого малейшего и прихотливейшего из этих наслаждений он способен
был хладнокровнейшим образом убить, зарезать, словом, на все, лишь бы спрятаны
были концы в воду.
Вообще это
было время
моего первого столкновения с народом.
Хоть у меня вовсе не
было при входе в острог больших денег, но я как-то не мог тогда серьезно досадовать на тех из каторжных, которые почти в первые часы
моей острожной жизни, уже обманув меня раз, пренаивно приходили по другому, по третьему и даже по пятому разу занимать у меня.
«Всё это
моя среда,
мой теперешний мир, — думал я, — с которым, хочу не хочу, а должен жить…» Я пробовал
было расспрашивать и разузнавать об них у Акима Акимыча, с которым очень любил
пить чай, чтоб не
быть одному.
Мимоходом сказать, чай, в это первое время,
был почти единственною
моею пищею.
От чаю Аким Акимыч не отказывался и сам наставлял наш смешной, самодельный, маленький самовар из жести, который дал мне на подержание М. Аким Акимыч
выпивал обыкновенно один стакан (у него
были и стаканы),
выпивал молча и чинно, возвращая мне его, благодарил и тотчас же принимался отделывать
мое одеяло.
Это
был тот самый невысокий и плотный арестант, который в первое утро
мое в остроге поссорился с другим у воды, во время умыванья, за то, что другой осмелился безрассудно утверждать про себя, что он птица каган.
— Я и вправду, братцы, изнеженный человек, — отвечал с легким вздохом Скуратов, как будто раскаиваясь в своей изнеженности и обращаясь ко всем вообще и ни к кому в особенности, — с самого сызмалетства на черносливе да на пампрусских булках испытан (то
есть воспитан. Скуратов нарочно коверкал слова), родимые же братцы
мои и теперь еще в Москве свою лавку имеют, в прохожем ряду ветром торгуют, купцы богатеющие.
Очень понятно теперь, почему, как уже я говорил прежде, первым вопросом
моим при вступлении в острог
было: как вести себя, как поставить себя перед этими людьми?
Однако, по их понятиям (и я узнал это впоследствии наверно), я все-таки должен
был соблюдать и уважать перед ними даже дворянское происхождение
мое, то
есть нежиться, ломаться, брезгать ими, фыркать на каждом шагу, белоручничать.
Такая роль
была не по мне; я никогда не бывал дворянином по их понятиям; но зато я дал себе слово никакой уступкой не унижать перед ними ни образования
моего, ни образа мыслей
моих.
И помню, мне даже приятно
было думать, как будто хвалясь перед собой своей же мукой, что вот на всем свете только и осталось теперь для меня одно существо, меня любящее, ко мне привязанное,
мой друг,
мой единственный друг —
моя верная собака Шарик.
Я
было пробовал хорошенько его побранить; да и жалко мне
было мою Библию.
Брань же
мою он сносил, вероятно, рассудив, что ведь нельзя же без этого, чтоб не изругать его за такой поступок, так уж пусть, дескать, душу отведет, потешится, поругает; но что в сущности всё это вздор, такой вздор, что серьезно человеку и говорить-то
было бы совестно.
«Эх, дескать! — думал он, может
быть, запуская руку в
мое добро, — что ж это за человек, который и за добро-то свое постоять не может!» Но за это-то он, кажется, и любил меня.
— И пресмешной же тут
был один хохол, братцы, — прибавил он вдруг, бросая Кобылина и обращаясь ко всем вообще. — Рассказывал, как его в суде порешили и как он с судом разговаривал, а сам заливается-плачет; дети, говорит, у него остались, жена. Сам матерой такой, седой, толстый. «Я ему, говорит, бачу: ни! А вин, бисов сын, всё пишет, всё пишет. Ну, бачу соби, да щоб ты здох, а я б подывився! А вин всё пишет, всё пишет, да як писне!.. Тут и пропала
моя голова!» Дай-ка, Вася, ниточку; гнилые каторжные.
За копейку тот уступил свое место, немедленно получил от Петрова деньги, которые тот нес, зажав в кулаке, предусмотрительно взяв их с собою в баню, и тотчас же юркнул под лавку прямо под
мое место, где
было темно, грязно и где липкая сырость наросла везде чуть не на полпальца.
Я
было хотел и ему купить место подле меня; но он уселся у
моих ног и объявил, что ему очень ловко.
Это
был молодой парень, с круглым лицом, с тихим выражением глаз, очень неразговорчивый со всеми, а со мной не сказавший еще ни одного слова и не обращавший на меня доселе никакого внимания со времени
моего поступления в острог; я даже не знал, как его и зовут.
— Да и
выпью, чего кричишь! С праздником, Степан Дорофеич! — вежливо и с легким поклоном обратился он, держа чашку в руках, к Степке, которого еще за полминуты обзывал подлецом. —
Будь здоров на сто годов, а что жил, не в зачет! — Он
выпил, крякнул и утерся. — Прежде, братцы, я много вина подымал, — заметил он с серьезною важностью, обращаясь как будто ко всем и ни к кому в особенности, — а теперь уж, знать, лета
мои подходят. Благодарствую, Степан Дорофеич.
— Старичку Александру Петровичу! — проговорил Варламов, с плутоватым смехом заглядывая мне в глаза, и чуть не полез со мной целоваться. Он
был пьяненек. Выражение: «Старичку такому-то…», то
есть такому-то
мое почтение, употребляется в простонародье по всей Сибири, хотя бы относилось к человеку двадцати лет. Слово «старичок» означает что-то почетное, почтительное, даже льстивое.
— Так уж я вот опомнясь и послал
моим родичам отсюда слезницу: авось деньжонок пришлют. Потому, говорили, я против родителев
моих шел. Неуважительный
был. Вот уж седьмой год, как послал.
— Да нет, — отвечал он, вдруг засмеявшись сам и все ближе и ближе приближая свой нос к самому
моему лицу. — А у меня, Александр Петрович, здесь полюбовница
есть…
На
моей койке
был надет полосатый чехол.
Но вот, — и решительно не понимаю, как это всегда так случалось, — но я никогда не мог отказаться от разных услужников и прислужников, которые сами ко мне навязывались и под конец овладевали мной совершенно, так что они по-настоящему
были моими господами, а я их слугой; а по наружности и выходило как-то само собой, что я действительно барин, не могу обойтись без прислуги и барствую.
Тут я заметил, что он уже давно возбуждал
мое внимание своим сильным запахом; он успел уже на мне нагреться и пахнул все сильнее и сильнее лекарствами, пластырями и, как мне казалось, каким-то гноем, что
было немудрено, так как он с незапамятных лет не сходил с плеч больных.
Разумеется, это
была бы бессмысленная с
моей стороны клевета.
— Да, друг ты
мой, рассуди сам; ум-то ведь у тебя
есть, чтоб рассудить: ведь я и сам знаю, что по человечеству должен и на тебя, грешника, смотреть снисходительно и милостиво…
— Ну, да уж что! Уж так и
быть, для тебя! Знаю, что грешу, но уж так и
быть… Помилую я тебя на этот раз, накажу легко. Ну, а что, если я тем самым тебе вред принесу? Я тебя вот теперь помилую, накажу легко, а ты понадеешься, что и другой раз так же
будет, да и опять преступление сделаешь, что тогда? Ведь на
моей же душе…
Барчонка-белоручки в них не видать, духа барского не слыхать, а
есть в них какой-то особенный простонародный запах, прирожденный им, и боже
мой, как чуток народ к этому запаху!
— Стой, подожди. Я тогда тоже родителя схоронил, а матушка
моя пряники, значит, пекла, на Анкудима работали, тем и кормились. Житье у нас
было плохое. Ну, тоже заимка за лесом
была, хлебушка сеяли, да после отца-то всё порешили, потому я тоже закурил, братец ты
мой. От матери деньги побоями вымогал…
Вот я тогда с Филькой и порешил: с Митрием Быковым послал ему сказать, что я его на весь свет теперь обесчествую, и до самой свадьбы, братец ты
мой, без просыпу
был пьян.