Неточные совпадения
— Эвона!
Да мало ль Настасий Филипповн! И какая
ты наглая, я
тебе скажу, тварь! Ну, вот так и знал,
что какая-нибудь вот этакая тварь так тотчас же и повиснет! — продолжал он князю.
— Эге!
Да ты вот
что! — действительно удивился наконец Рогожин. — Тьфу черт,
да ведь он и впрямь знает.
— Ну нет, — с убеждением перебил генерал, — и какой, право, у
тебя склад мыслей! Станет она намекать…
да и не интересанка совсем. И притом,
чем ты станешь дарить: ведь тут надо тысячи! Разве портретом? А
что, кстати, не просила еще она у
тебя портрета?
— Сегодня вечером! — как бы в отчаянии повторила вполголоса Нина Александровна. —
Что же? Тут сомнений уж более нет никаких, и надежд тоже не остается: портретом всё возвестила…
Да он
тебе сам,
что ли, показал? — прибавила она в удивлении.
— Ну, вот теперь с шубой идет! Шубу-то зачем несешь? Ха, ха, ха!
Да ты сумасшедший,
что ли?
—
Да что это за идиот? — в негодовании вскрикнула, топнув на него ногой, Настасья Филипповна. — Ну, куда
ты идешь? Ну, кого
ты будешь докладывать?
Да я
тебе всего только три месяца двести рублей отцовских проиграл, с тем и умер старик,
что не успел узнать;
ты меня затащил, а Книф передергивал.
— Нет? Нет!! — вскричал Рогожин, приходя чуть не в исступление от радости, — так нет же?! А мне сказали они… Ах! Ну!.. Настасья Филипповна! Они говорят,
что вы помолвились с Ганькой! С ним-то?
Да разве это можно? (Я им всем говорю!)
Да я его всего за сто рублей куплю, дам ему тысячу, ну три, чтоб отступился, так он накануне свадьбы бежит, а невесту всю мне оставит. Ведь так, Ганька, подлец! Ведь уж взял бы три тысячи! Вот они, вот! С тем и ехал, чтобы с
тебя подписку такую взять; сказал: куплю, — и куплю!
—
Да вечно,
что ли,
ты мне дорогу переступать будешь! — заревел Ганя, бросив руку Вари, и освободившеюся рукой, в последней степени бешенства, со всего размаха дал князю пощечину.
— Сама знаю,
что не такая, и с фокусами,
да с какими? И еще, смотри, Ганя, за кого она
тебя сама почитает? Пусть она руку мамаше поцеловала. Пусть это какие-то фокусы, но она все-таки ведь смеялась же над
тобой! Это не стоит семидесяти пяти тысяч, ей-богу, брат!
Ты способен еще на благородные чувства, потому и говорю
тебе. Эй, не езди и сам! Эй, берегись! Не может это хорошо уладиться!
—
Да уж одно то заманчиво, как тут будет лгать человек.
Тебе же, Ганечка, особенно опасаться нечего,
что солжешь, потому
что самый скверный поступок твой и без того всем известен.
Да вы подумайте только, господа, — воскликнул вдруг в каком-то вдохновении Фердыщенко, — подумайте только, какими глазами мы потом друг на друга будем глядеть, завтра например, после рассказов-то!
Да неужто
ты меня взять мог, зная,
что вот он мне такой жемчуг дарит, чуть не накануне твоей свадьбы, а я беру?
Да неужто же правду про
тебя Рогожин сказал,
что ты за три целковых на Васильевский остров ползком доползешь?
— Нет, генерал! Я теперь и сама княгиня, слышали, — князь меня в обиду не даст! Афанасий Иванович, поздравьте вы-то меня; я теперь с вашею женой везде рядом сяду; как вы думаете, выгодно такого мужа иметь? Полтора миллиона,
да еще князь,
да еще, говорят, идиот в придачу,
чего лучше? Только теперь и начнется настоящая жизнь! Опоздал, Рогожин! Убирай свою пачку, я за князя замуж выхожу и сама богаче
тебя!
— Спасибо, князь, со мной так никто не говорил до сих пор, — проговорила Настасья Филипповна, — меня всё торговали, а замуж никто еще не сватал из порядочных людей. Слышали, Афанасий Иваныч? Как вам покажется всё,
что князь говорил? Ведь почти
что неприлично… Рогожин!
Ты погоди уходить-то.
Да ты и не уйдешь, я вижу. Может, я еще с
тобой отправлюсь.
Ты куда везти-то хотел?
Ты не боишься,
да я буду бояться,
что тебя загубила
да что потом попрекнешь!
Это
ты прав, давно мечтала, еще в деревне у него, пять лет прожила одна-одинехонька; думаешь-думаешь, бывало-то, мечтаешь-мечтаешь, — и вот всё такого, как
ты воображала, доброго, честного, хорошего и такого же глупенького,
что вдруг придет
да и скажет: «Вы не виноваты, Настасья Филипповна, а я вас обожаю!»
Да так, бывало, размечтаешься,
что с ума сойдешь…
—
Что осекся? — крикнул молодой человек. —
Да ты продолжай, не конфузься.
—
Да перестань, пьяный
ты человек! Верите ли, князь, теперь он вздумал адвокатством заниматься, по судебным искам ходить; в красноречие пустился и всё высоким слогом с детьми дома говорит. Пред мировыми судьями пять дней тому назад говорил. И кого же взялся защищать: не старуху, которая его умоляла, просила, и которую подлец ростовщик ограбил, пятьсот рублей у ней, всё ее достояние, себе присвоил, а этого же самого ростовщика, Зайдлера какого-то, жида, за то,
что пятьдесят рублей обещал ему дать…
Да знаешь ли
ты,
что такое была она, Дюбарри?
— Это была такая графиня, которая, из позору выйдя, вместо королевы заправляла, и которой одна великая императрица в собственноручном письме своем «ma cousine» написала. Кардинал, нунций папский, ей на леве-дю-руа (знаешь,
что такое было леве-дю-руа?) чулочки шелковые на обнаженные ее ножки сам вызвался надеть,
да еще, за честь почитая, — этакое-то высокое и святейшее лицо! Знаешь
ты это? По лицу вижу,
что не знаешь! Ну, как она померла? Отвечай, коли знаешь!
—
Да ты к
чему спрашиваешь-то?
— Не знаю совсем. Твой дом имеет физиономию всего вашего семейства и всей вашей рогожинской жизни, а спроси, почему я этак заключил, — ничем объяснить не могу. Бред, конечно. Даже боюсь,
что это меня так беспокоит. Прежде и не вздумал бы,
что ты в таком доме живешь, а как увидал его, так сейчас и подумалось: «
Да ведь такой точно у него и должен быть дом!»
Если совершенная правда,
что у вас опять это дело сладилось, то я и на глаза ей не покажусь,
да и к
тебе больше никогда не приду.
— Я твоему голосу верю, как с
тобой сижу. Я ведь понимаю же,
что нас с
тобой нельзя равнять, меня
да тебя…
— Верно знаю, — с убеждением подтвердил Рогожин. —
Что, не такая,
что ли? Это, брат, нечего и говорить,
что не такая. Один это только вздор. С
тобой она будет не такая, и сама, пожалуй, этакому делу ужаснется, а со мной вот именно такая. Ведь уж так. Как на последнюю самую шваль на меня смотрит. С Келлером, вот с этим офицером,
что боксом дрался, так наверно знаю — для одного смеху надо мной сочинила…
Да ты не знаешь еще,
что она надо мной в Москве выделывала! А денег-то, денег сколько я перевел…
А она, знать, подглядела в окошко: «
Что же бы
ты, говорит, со мной сделал, кабы обман увидал?» Я не вытерпел,
да и говорю: «Сама знаешь».
— «Я
тебя, говорит, теперь и в лакеи-то к себе, может, взять не захочу, не то
что женой твоей быть». — «А я, говорю, так не выйду, один конец!» — «А я, говорит, сейчас Келлера позову, скажу ему, он
тебя за ворота и вышвырнет». Я и кинулся на нее,
да тут же до синяков и избил.
Экая мне беда какая,
что ты голодный просидишь; вот испугал-то!» Рассердилась,
да ненадолго, опять шпынять меня принялась.
Да постой, говорит, я
тебе сама про это прочту!» Вскочила, принесла книгу: «Это стихи», говорит, и стала мне в стихах читать о том, как этот император в эти три дня заклинался отомстить тому папе: «Неужели, говорит, это
тебе не нравится, Парфен Семенович?» — «Это всё верно, говорю,
что ты прочла».
— «А о
чем же
ты теперь думаешь?» — «А вот встанешь с места, пройдешь мимо, а я на
тебя гляжу и за
тобою слежу; прошумит твое платье, а у меня сердце падает, а выйдешь из комнаты, я о каждом твоем словечке вспоминаю, и каким голосом и
что сказала; а ночь всю эту ни о
чем и не думал, всё слушал, как
ты во сне дышала,
да как раза два шевельнулась…» — «
Да ты, — засмеялась она, — пожалуй, и о том,
что меня избил, не думаешь и не помнишь?» — «Может, говорю, и думаю, не знаю».
— Нет, я
тебе верю,
да только ничего тут не понимаю. Вернее всего то,
что жалость твоя, пожалуй, еще пуще моей любви!
А мне на мысль пришло,
что если бы не было с
тобой этой напасти, не приключилась бы эта любовь, так
ты, пожалуй, точь-в-точь как твой отец бы стал,
да и в весьма скором времени.
А так как
ты совсем необразованный человек, то и стал бы деньги копить и сел бы, как отец, в этом доме с своими скопцами; пожалуй бы, и сам в их веру под конец перешел, и уж так бы „
ты свои деньги полюбил,
что и не два миллиона, а, пожалуй бы, и десять скопил,
да на мешках своих с голоду бы и помер, потому у
тебя во всем страсть, всё
ты до страсти доводишь“.
— В воду или под нож! — проговорил тот наконец. — Хе!
Да потому-то и идет за меня,
что наверно за мной нож ожидает!
Да неужто уж
ты и впрямь, князь, до сих пор не спохватился, в
чем тут всё дело?
Да что тут чудного,
что она и от
тебя убежала?
— Это может,
что не за тем, и не то в уме было, а только теперь оно уж наверно стало за тем, хе-хе! Ну, довольно!
Что ты так опрокинулся?
Да неужто
ты и впрямь того не знал? Дивишь
ты меня!
—
Да это… это копия с Ганса Гольбейна, — сказал князь, успев разглядеть картину, — и хоть я знаток небольшой, но, кажется, отличная копия. Я эту картину за границей видел и забыть не могу. Но…
что же
ты…
—
Да ничего, так. Я и прежде хотел спросить. Многие ведь ноне не веруют. А
что, правда (
ты за границей-то жил), — мне вот один с пьяных глаз говорил,
что у нас, по России, больше,
чем во всех землях таких,
что в бога не веруют? «Нам, говорит, в этом легче,
чем им, потому
что мы дальше их пошли…»
«Требуем, а не просим, и никакой благодарности от нас не услышите, потому
что вы для удовлетворения своей собственной совести делаете!» Экая мораль:
да ведь коли от
тебя никакой благодарности не будет, так ведь и князь может сказать
тебе в ответ,
что он к Павлищеву не чувствует никакой благодарности, потому
что и Павлищев делал добро для удовлетворения собственной совести.
—
Да ты с ума сошел,
что ли? вздор! Лечиться надо, какой теперь разговор! Ступай, ступай, ложись!.. — испуганно крикнула Лизавета Прокофьевна.
—
Да садись, садись,
чего стоишь! Вот
тебе стул, — вскинулась Лизавета Прокофьевна и сама подставила ему стул.
—
Да что мне в том,
что ты низок! Он думает,
что скажет: низок, так и вывернется. И не стыдно
тебе, князь, с такими людишками водиться, еще раз говорю? Никогда не прощу
тебе!
— Никто, никто над
тобой здесь не смеется, успокойся! — почти мучилась Лизавета Прокофьевна. — Завтра доктор новый приедет; тот ошибся;
да садись, на ногах не стоишь! Бредишь… Ах,
что теперь с ним делать! — хлопотала она, усаживая его в кресла. Слезинка блеснула на ее щеке.
—
Да ты спишь,
что ли? Если не хочешь, батюшка, так ведь я его к себе переведу! Господи,
да он и сам чуть на ногах стоит!
Да ты болен,
что ли?
— Знаю,
что тяжело,
да мне-то дела нет никакого до того,
что тебе тяжело. Слушай, отвечай мне правду как пред богом: лжешь
ты мне или не лжешь?
Теперь, конечно, не могу не согласиться с ними: до очевидности,
что над ним тут, как над дураком, насмеялись почему-то, зачем-то, для чего-то (уж одно это подозрительно!
да и неблаговидно!), — но не бывать Аглае за ним, говорю
тебе это!
— Небось он бы сам пришел,
да на груди твоей признался в слезах! Эх
ты, простофиля, простофиля! Все-то
тебя обманывают, как… как… И не стыдно
тебе ему доверяться? Неужели
ты не видишь,
что он
тебя кругом облапошил?
— Знать и доверяться! Этого недоставало! Впрочем, от
тебя так и быть должно. И я-то
чему удивляюсь. Господи!
Да был ли когда другой такой человек! Тьфу! А знаешь,
что этот Ганька, или эта Варька ее в сношения с Настасьей Филипповной поставили?
— Как! Эту проеденную тщеславием галиматью!
Да разве
ты не видишь,
что они все с ума спятили от гордости и тщеславия?