Неточные совпадения
Он
был как-то рассеян, что-то очень рассеян, чуть ли не встревожен, даже становился как-то странен: иной раз слушал и не слушал, глядел и не глядел, смеялся и подчас сам не знал и не
понимал, чему смеялся.
«Ну, говорю, как мы вышли, ты у меня теперь тут не смей и подумать,
понимаешь!» Смеется: «А вот как-то ты теперь Семену Парфенычу отчет отдавать
будешь?» Я, правда, хотел
было тогда же в воду, домой не заходя, да думаю: «Ведь уж все равно», и как окаянный воротился домой.
Камердинер, хотя и не мог бы так выразить все это, как князь, но конечно, хотя не всё, но главное
понял, что видно
было даже по умилившемуся лицу его.
— Помилуйте, я ваш вопрос очень ценю и
понимаю. Никакого состояния покамест я не имею и никаких занятий, тоже покамест, а надо бы-с. А деньги теперь у меня
были чужие, мне дал Шнейдер, мой профессор, у которого я лечился и учился в Швейцарии, на дорогу, и дал ровно вплоть, так что теперь, например, у меня всего денег несколько копеек осталось. Дело у меня, правда,
есть одно, и я нуждаюсь в совете, но…
То
есть, как это не
понимать, как это не
понимать…
— Своего положения? — подсказал Ганя затруднившемуся генералу. — Она
понимает; вы на нее не сердитесь. Я, впрочем, тогда же намылил голову, чтобы в чужие дела не совались. И, однако, до сих пор всё тем только у нас в доме и держится, что последнего слова еще не сказано, а гроза грянет. Если сегодня скажется последнее слово, стало
быть, и все скажется.
Да тут именно чрез ум надо бы с самого начала дойти; тут именно надо
понять и… и поступить с обеих сторон: честно и прямо, не то… предуведомить заранее, чтобы не компрометировать других, тем паче, что и времени к тому
было довольно, и даже еще и теперь его остается довольно (генерал значительно поднял брови), несмотря на то, что остается всего только несколько часов…
Эта новая женщина, оказалось, во-первых, необыкновенно много знала и
понимала, — так много, что надо
было глубоко удивляться, откуда могла она приобрести такие сведения, выработать в себе такие точные понятия.
Мало того, она даже юридически чрезвычайно много
понимала и имела положительное знание, если не света, то о том по крайней мере, как некоторые дела текут на свете; во-вторых, это
был совершенно не тот характер, как прежде, то
есть не что-то робкое, пансионски неопределенное, иногда очаровательное по своей оригинальной резвости и наивности, иногда грустное и задумчивое, удивленное, недоверчивое, плачущее и беспокойное.
Конечно, ему всех труднее говорить об этом, но если Настасья Филипповна захотела бы допустить в нем, в Тоцком, кроме эгоизма и желания устроить свою собственную участь, хотя несколько желания добра и ей, то
поняла бы, что ему давно странно и даже тяжело смотреть на ее одиночество: что тут один только неопределенный мрак, полное неверие в обновление жизни, которая так прекрасно могла бы воскреснуть в любви и в семействе и принять таким образом новую цель; что тут гибель способностей, может
быть, блестящих, добровольное любование своею тоской, одним словом, даже некоторый романтизм, не достойный ни здравого ума, ни благородного сердца Настасьи Филипповны.
Помню: грусть во мне
была нестерпимая; мне даже хотелось плакать; я все удивлялся и беспокоился: ужасно на меня подействовало, что всё это чужое; это я
понял.
— Не
понимаю. Мне всегда тяжело и беспокойно смотреть на такую природу в первый раз; и хорошо, и беспокойно; впрочем, все это еще в болезни
было.
— Да что вы загадки-то говорите? Ничего не
понимаю! — перебила генеральша. — Как это взглянуть не умею?
Есть глаза, и гляди. Не умеешь здесь взглянуть, так и за границей не выучишься. Лучше расскажите-ка, как вы сами-то глядели, князь.
— Если сердитесь, то не сердитесь, — сказал он, — я ведь сам знаю, что меньше других жил и меньше всех
понимаю в жизни. Я, может
быть, иногда очень странно говорю…
С ним все время неотлучно
был священник, и в тележке с ним ехал, и все говорил, — вряд ли тот слышал: и начнет слушать, а с третьего слова уж не
понимает.
Я уже не отнимал, потому что для нее это
было счастьем; она все время, как я сидел, дрожала и плакала; правда, несколько раз она принималась
было говорить, но ее трудно
было и
понять.
Меня тоже за идиота считают все почему-то, я действительно
был так болен когда-то, что тогда и похож
был на идиота; но какой же я идиот теперь, когда я сам
понимаю, что меня считают за идиота?
Не возьметесь ли вы, князь, передать Аглае Ивановне, сейчас, но только одной Аглае Ивановне, так то
есть, чтоб никто не увидал,
понимаете?
— Как? Моя записка! — вскричал он. — Он и не передавал ее! О, я должен
был догадаться! О, пр-р-ро-клят… Понятно, что она ничего не
поняла давеча! Да как же, как же, как же вы не передали, о, пр-р-ро-клят…
Да, еще: когда я спросил, уже взяв записку, какой же ответ? тогда она сказала, что без ответа
будет самый лучший ответ, — кажется, так; извините, если я забыл ее точное выражение, а передаю, как сам
понял.
Ганя, раз начав ругаться и не встречая отпора, мало-помалу потерял всякую сдержанность, как это всегда водится с иными людьми. Еще немного, и он, может
быть, стал бы плеваться, до того уж он
был взбешен. Но именно чрез это бешенство он и ослеп; иначе он давно бы обратил внимание на то, что этот «идиот», которого он так третирует, что-то уж слишком скоро и тонко умеет иногда все
понять и чрезвычайно удовлетворительно передать. Но вдруг произошло нечто неожиданное.
— Что сегодня? — встрепенулся
было Ганя и вдруг набросился на князя. — А,
понимаю, вы уж и тут!.. Да что у вас, наконец, болезнь это, что ли, какая? Удержаться не можете? Да ведь
поймите же наконец, ваше сиятельство…
Ганя обмер; упрашивать
было уже нечего и некогда, и он бросил на Варю такой угрожающий взгляд, что та
поняла, по силе этого взгляда, что значила для ее брата эта минута.
Коля провел князя недалеко, до Литейной, в одну кафе-биллиардную, в нижнем этаже, вход с улицы. Тут направо, в углу, в отдельной комнатке, как старинный обычный посетитель, расположился Ардалион Александрович, с бутылкой пред собой на столике и в самом деле с «Indеpendance Belge» в руках. Он ожидал князя; едва завидел, тотчас же отложил газету и начал
было горячее и многословное объяснение, в котором, впрочем, князь почти ничего не
понял, потому что генерал
был уж почти что готов.
В странных же, иногда очень резких и быстрых выходках Настасьи Филипповны, которая тоже взяла вина и объявила, что сегодня вечером
выпьет три бокала, в ее истерическом и беспредметном смехе, перемежающемся вдруг с молчаливою и даже угрюмою задумчивостью, трудно
было и
понять что-нибудь.
— Не
понимаю вас, Афанасий Иванович; вы действительно совсем сбиваетесь. Во-первых, что такое «при людях»? Разве мы не в прекрасной интимной компании? И почему «пети-жё»? Я действительно хотела рассказать свой анекдот, ну, вот и рассказала; не хорош разве? И почему вы говорите, что «не серьезно»? Разве это не серьезно? Вы слышали, я сказала князю: «как скажете, так и
будет»; сказал бы да, я бы тотчас же дала согласие, но он сказал нет, и я отказала. Тут вся моя жизнь на одном волоске висела; чего серьезнее?
Но молчаливая незнакомка вряд ли что и
понять могла: это
была приезжая немка и русского языка ничего не знала; кроме того, кажется,
была столько же глупа, сколько и прекрасна.
Я, может
быть, смешно очень выразился и
был сам смешон, но мне всё казалось, что я…
понимаю, в чем честь, и уверен, что я правду сказал.
— Знаешь, что я тебе скажу! — вдруг одушевился Рогожин, и глаза его засверкали. — Как это ты мне так уступаешь, не
понимаю? Аль уж совсем ее разлюбил? Прежде ты все-таки
был в тоске; я ведь видел. Так для чего же ты сломя-то голову сюда теперь прискакал? Из жалости? (И лицо его искривилось в злую насмешку.) Хе-хе!
Всякого, кроме тебя, лучше, потому что ты и впрямь, пожалуй, зарежешь, и она уж это слишком, может
быть, теперь
понимает.
Я это ему тогда же и высказал, но, должно
быть, неясно, или не умел выразить, потому что он ничего не
понял…
Я, брат, тогда под самым сильным впечатлением
был всего того, что так и хлынуло на меня на Руси; ничего-то я в ней прежде не
понимал, точно бессловесный рос, и как-то фантастически вспоминал о ней в эти пять лет за границей.
— Может
быть, согласен, только я не помню, — продолжал князь Щ. — Одни над этим сюжетом смеялись, другие провозглашали, что ничего не может
быть и выше, но чтоб изобразить «рыцаря бедного», во всяком случае надо
было лицо; стали перебирать лица всех знакомых, ни одно не пригодилось, на этом дело и стало; вот и всё; не
понимаю, почему Николаю Ардалионовичу вздумалось всё это припомнить и вывести? Что смешно
было прежде и кстати, то совсем неинтересно теперь.
Что
была насмешка, в том он не сомневался; он ясно это
понял и имел на то причины: во время чтения Аглая позволила себе переменить буквы А. М. D. в буквы Н. Ф. Б. Что тут
была не ошибка и не ослышка с его стороны — в том он сомневаться не мог (впоследствии это
было доказано).
Но Евгений Павлович (князь даже об заклад готов
был побиться) не только
понял, но даже старался и вид показать, что
понял: он слишком насмешливо улыбнулся.
— Тотчас же послать купить в город, Федора иль Алексея, с первым поездом, — лучше Алексея. Аглая, поди сюда! Поцелуй меня, ты прекрасно прочла, но — если ты искренно прочла, — прибавила она почти шепотом, — то я о тебе жалею; если ты в насмешку ему прочла, то я твои чувства не одобряю, так что во всяком случае лучше бы
было и совсем не читать.
Понимаешь? Ступай, сударыня, я еще с тобой поговорю, а мы тут засиделись.
К изумлению князя, та оглядела его в недоумении и вопросительно, точно хотела дать ему знать, что и речи между ними о «рыцаре бедном»
быть не могло и что она даже не
понимает вопроса.
— И конечно… и я… и это по-княжески! И это… вы, стало
быть, генерал! И я вам не лакей! И я, я… — забормотал вдруг в необыкновенном волнении Антип Бурдовский, с дрожащими губами, с разобиженным дрожаньем в голосе, с брызгами, летевшими изо рта, точно весь лопнул или прорвался, но так вдруг заторопился, что с десяти слов его уж и
понять нельзя
было.
Это
была только слепая ошибка фортуны; они следовали сыну П. На него должны
были быть употреблены, а не на меня — порождение фантастической прихоти легкомысленного и забывчивого П. Если б я
был вполне благороден, деликатен, справедлив, то я должен бы
был отдать его сыну половину всего моего наследства; но так как я прежде всего человек расчетливый и слишком хорошо
понимаю, что это дело не юридическое, то я половину моих миллионов не дам.
Но мы именно
понимаем, что если тут нет права юридического, то зато
есть право человеческое, натуральное; право здравого смысла и голоса совести, и пусть это право наше не записано ни в каком гнилом человеческом кодексе, но благородный и честный человек, то
есть всё равно что здравомыслящий человек, обязан оставаться благородным и честным человеком даже и в тех пунктах, которые не записаны в кодексах.
Я только
понял с первого разу, что в этом Чебарове всё главное дело и заключается, что, может
быть, он-то и подучил вас, господин Бурдовский, воспользовавшись вашею простотой, начать это всё, если говорить откровенно.
— Может
быть, очень может
быть, господа, — торопился князь, — хоть я и не
понимаю, про какой вы общий закон говорите; но я продолжаю, не обижайтесь только напрасно; клянусь, я не имею ни малейшего желания вас обидеть.
Что же касается до его сердца, до его добрых дел, о, конечно, вы справедливо написали, что я тогда
был почти идиотом и ничего не мог
понимать (хотя я по-русски все-таки говорил и мог
понимать), но ведь могу же я оценить всё, что теперь припоминаю…
Ему обидно, ему и без того теперь тяжело, он в неловком положении, вы должны
были угадать,
понять это…
(«Впрочем, он, может
быть, и совершенно верно про себя
понимает, — подумал князь, — а только не хочет высказаться и потому нарочно толкует ошибочно».)
Это человек во многих отношениях, конечно, погибший, но во многих отношениях в нем
есть такие черты, которые стоит поискать, чтобы найти, и я никогда не прощу себе, что прежде не
понимал его…
— Во-первых, милый князь, на меня не сердись, и если
было что с моей стороны — позабудь. Я бы сам еще вчера к тебе зашел, но не знал, как на этот счет Лизавета Прокофьевна… Дома у меня… просто ад, загадочный сфинкс поселился, а я хожу, ничего не
понимаю. А что до тебя, то, по-моему, ты меньше всех нас виноват, хотя, конечно, чрез тебя много вышло. Видишь, князь,
быть филантропом приятно, но не очень. Сам, может, уже вкусил плоды. Я, конечно, люблю доброту и уважаю Лизавету Прокофьевну, но…
Тема завязавшегося разговора, казалось,
была не многим по сердцу; разговор, как можно
было догадаться, начался из-за нетерпеливого спора и, конечно, всем бы хотелось переменить сюжет, но Евгений Павлович, казалось, тем больше упорствовал и не смотрел на впечатление; приход князя как будто возбудил его еще более. Лизавета Прокофьевна хмурилась, хотя и не всё
понимала. Аглая, сидевшая в стороне, почти в углу, не уходила, слушала и упорно молчала.
Если
есть для него оправдание, так разве в том, что он не
понимает, что делает, и свою ненависть к России принимает за самый плодотворный либерализм (о, вы часто встретите у нас либерала, которому аплодируют остальные, и который, может
быть, в сущности, самый нелепый, самый тупой и опасный консерватор, и сам не знает того!).
Князь выслушал, казалось, в удивлении, что к нему обратились, сообразил, хотя, может
быть, и не совсем
понял, не ответил, но, видя, что она и все смеются, вдруг раздвинул рот и начал смеяться и сам. Смех кругом усилился; офицер, должно
быть, человек смешливый, просто прыснул со смеху. Аглая вдруг гневно прошептала про себя...