Неточные совпадения
—
Да пойдем к Дергачеву,
что ты все отнекиваешься; трусишь?
— Представьте себе, — вскипела она тотчас же, — он считает это за подвиг! На коленках,
что ли, стоять перед
тобой,
что ты раз в жизни вежливость оказал?
Да и это ли вежливость!
Что ты в угол-то смотришь, входя? Разве я не знаю, как
ты перед нею рвешь и мечешь! Мог бы и мне сказать «здравствуй», я пеленала
тебя, я твоя крестная мать.
— Ах, виновата я перед
тобою, Аркадий; призналась бы
тебе кое в
чем,
да боюсь
тебя уж очень…
— Решилось-то
чем,
чем решилось-то?
Да кто
тебе сказал? — кидалась Татьяна Павловна. —
Да говори же!
—
Да в том,
что ты ходишь,
что ты сидишь с ним, — служба!
—
Да услышит же
тебя Бог, мой милый. Я знаю,
что ты всех нас любишь и… не захочешь расстроить наш вечер, — промямлил он как-то выделанно, небрежно.
— А вот с этой-то самой минуты я
тебя теперь навек раскусила! — вскочила вдруг с места Татьяна Павловна, и так даже неожиданно,
что я совсем и не приготовился, —
да ты, мало того,
что тогда был лакеем,
ты и теперь лакей, лакейская душа у
тебя!
Да чего бы стоило Андрею Петровичу
тебя в сапожники отдать?
— О
да,
ты был значительно груб внизу, но… я тоже имею свои особые цели, которые и объясню
тебе, хотя, впрочем, в приходе моем нет ничего необыкновенного; даже то,
что внизу произошло, — тоже все в совершенном порядке вещей; но разъясни мне вот
что, ради Христа: там, внизу, то,
что ты рассказывал и к
чему так торжественно нас готовил и приступал, неужто это все,
что ты намерен был открыть или сообщить, и ничего больше у
тебя не было?
Да и
чем она перед
тобой виновата?
— Это
ты про Эмс. Слушай, Аркадий,
ты внизу позволил себе эту же выходку, указывая на меня пальцем, при матери. Знай же,
что именно тут
ты наиболее промахнулся. Из истории с покойной Лидией Ахмаковой
ты не знаешь ровно ничего. Не знаешь и того, насколько в этой истории сама твоя мать участвовала,
да, несмотря на то
что ее там со мною не было; и если я когда видел добрую женщину, то тогда, смотря на мать твою. Но довольно; это все пока еще тайна, а
ты —
ты говоришь неизвестно
что и с чужого голоса.
—
Да уж по тому одному не пойду,
что согласись я теперь,
что тогда пойду, так
ты весь этот срок апелляции таскаться начнешь ко мне каждый день. А главное, все это вздор, вот и все. И стану я из-за
тебя мою карьеру ломать? И вдруг князь меня спросит: «Вас кто прислал?» — «Долгорукий». — «А какое дело Долгорукому до Версилова?» Так я должен ему твою родословную объяснять,
что ли?
Да ведь он расхохочется!
— Вот мама посылает
тебе твои шестьдесят рублей и опять просит извинить ее за то,
что сказала про них Андрею Петровичу,
да еще двадцать рублей.
Ты дал вчера за содержание свое пятьдесят; мама говорит,
что больше тридцати с
тебя никак нельзя взять, потому
что пятидесяти на
тебя не вышло, и двадцать рублей посылает сдачи.
— Мне-то не знать?
Да я же и нянчила этого ребенка в Луге. Слушай, брат: я давно вижу,
что ты совсем ни про
что не знаешь, а между тем оскорбляешь Андрея Петровича, ну и маму тоже.
—
Да ведь вот же и
тебя не знал, а ведь знаю же теперь всю. Всю в одну минуту узнал.
Ты, Лиза, хоть и боишься смерти, а, должно быть, гордая, смелая, мужественная. Лучше меня, гораздо лучше меня! Я
тебя ужасно люблю, Лиза. Ах, Лиза! Пусть приходит, когда надо, смерть, а пока жить, жить! О той несчастной пожалеем, а жизнь все-таки благословим, так ли? Так ли? У меня есть «идея», Лиза. Лиза,
ты ведь знаешь,
что Версилов отказался от наследства?
— Возьми, Лиза. Как хорошо на
тебя смотреть сегодня.
Да знаешь ли,
что ты прехорошенькая? Никогда еще я не видал твоих глаз… Только теперь в первый раз увидел… Где
ты их взяла сегодня, Лиза? Где купила?
Что заплатила? Лиза, у меня не было друга,
да и смотрю я на эту идею как на вздор; но с
тобой не вздор… Хочешь, станем друзьями?
Ты понимаешь,
что я хочу сказать?..
—
Да, просто, просто, но только один уговор: если когда-нибудь мы обвиним друг друга, если будем в
чем недовольны, если сделаемся сами злы, дурны, если даже забудем все это, — то не забудем никогда этого дня и вот этого самого часа! Дадим слово такое себе. Дадим слово,
что всегда припомним этот день, когда мы вот шли с
тобой оба рука в руку, и так смеялись, и так нам весело было…
Да? Ведь
да?
— Ох,
ты очень смешной,
ты ужасно смешной, Аркадий! И знаешь, я, может быть, за то
тебя всего больше и любила в этот месяц,
что ты вот этакий чудак. Но
ты во многом и дурной чудак, — это чтоб
ты не возгордился.
Да знаешь ли, кто еще над
тобой смеялся? Мама смеялась, мама со мной вместе: «Экий, шепчем, чудак, ведь этакий чудак!» А ты-то сидишь и думаешь в это время,
что мы сидим и
тебя трепещем.
—
Да мало того, я и сама такая же; я
тебя во всем поняла. Знаешь ли
ты,
что и мама такая же?
— Милый
ты мой, он меня целый час перед
тобой веселил. Этот камень… это все,
что есть самого патриотически-непорядочного между подобными рассказами, но как его перебить? ведь
ты видел, он тает от удовольствия.
Да и, кроме того, этот камень, кажется, и теперь стоит, если только не ошибаюсь, и вовсе не зарыт в яму…
— Милый мой мальчик,
да за
что ты меня так любишь? — проговорил он, но уже совсем другим голосом. Голос его задрожал, и что-то зазвенело в нем совсем новое, точно и не он говорил.
— Ах, Боже мой,
да ты не торопись: это все не так скоро. Вообще же, ничего не делать всего лучше; по крайней мере спокоен совестью,
что ни в
чем не участвовал.
—
Ты не знаешь, Лиза, я хоть с ним давеча и поссорился, — если уж
тебе пересказывали, — но, ей-Богу, я люблю его искренно и желаю ему тут удачи. Мы давеча помирились. Когда мы счастливы, мы так добры… Видишь, в нем много прекрасных наклонностей… и гуманность есть… Зачатки по крайней мере… а у такой твердой и умной девушки в руках, как Версилова, он совсем бы выровнялся и стал бы счастлив. Жаль,
что некогда…
да проедем вместе немного, я бы
тебе сообщил кое-что…
— Я это знаю от нее же, мой друг.
Да, она — премилая и умная. Mais brisons-là, mon cher. Мне сегодня как-то до странности гадко — хандра,
что ли? Приписываю геморрою.
Что дома? Ничего?
Ты там, разумеется, примирился и были объятия? Cela va sanà dire. [Это само собой разумеется (франц.).] Грустно как-то к ним иногда бывает возвращаться, даже после самой скверной прогулки. Право, иной раз лишний крюк по дождю сделаю, чтоб только подольше не возвращаться в эти недра… И скучища же, скучища, о Боже!
—
Да? Представь же себе, она мне эту самую «новость» сообщила еще давеча, раньше полудня, то есть гораздо раньше,
чем ты мог удивить ее.
— Просто-запросто,
что тебе назначено было свидание. Но, стало быть, это было? И было сегодня?
Да?
—
Да… с какой точки судя; и
ты даже побледнел, мой милый; а впрочем,
что же так уж важно-то?
— Так
ты уж и тогда меня обманывала! Тут не от глупости моей, Лиза, тут, скорее, мой эгоизм, а не глупость причиною, мой эгоизм сердца и — и, пожалуй, уверенность в святость. О, я всегда был уверен,
что все вы бесконечно выше меня и — вот! Наконец, вчера, в один день сроку, я не успел и сообразить, несмотря на все намеки…
Да и не тем совсем я был вчера занят!
—
Да в
чем ты оправдываешься?
Ты, Аркадий, кажется, в чем-то спешишь оправдаться, так в
чем же? — тихо и кротко спросила Лиза, но очень твердым и убежденным голосом.
— Знает,
да не хочет знать, это — так, это на него похоже! Ну, пусть
ты осмеиваешь роль брата, глупого брата, когда он говорит о пистолетах, но мать, мать? Неужели
ты не подумала, Лиза,
что это — маме укор? Я всю ночь об этом промучился; первая мысль мамы теперь: «Это — потому,
что я тоже была виновата, а какова мать — такова и дочь!»
— Ах, Лиза,
да, «носи»! Не сделай
чего над собой, упаси
тебя Боже!
— Я, Лиза, думаю,
что ты — крепкий характер.
Да, я верю,
что не
ты за ним ходишь, а он за
тобой ходит, только все-таки…
—
Да? Когда же это было? И от кого
ты именно слышал? — с любопытством осведомился он. Я рассказал все,
что знал.
— Так
ты вот как! — стала она передо мной, вся изогнувшись вперед. — Ах
ты, пащенок!
Что ты это наделал? Аль еще не знаешь? Кофей пьет! Ах
ты, болтушка, ах
ты, мельница, ах
ты, любовник из бумажки…
да таких розгами секут, розгами, розгами!
Но как
ты давно, однако же, не был, мой друг;
да что с
тобою?
—
Да? И
ты — «
да»? А я думал,
что ты-то ей и враг. Ах
да, кстати, она ведь просила не принимать
тебя более. И представь себе, когда
ты вошел, я это вдруг позабыл.
— Нет, мой друг, я сказал,
что я в стороне… То есть я дал полное согласие. И будь уверен, мой милый мальчик,
что я
тебя слишком люблю. Но Катерина Николаевна слишком, слишком настоятельно потребовала… А,
да вот!
—
Да что с ним? — оглядела она меня пристально. — На, выпей стакан, выпей воду, выпей! Говори,
что ты еще там накуролесил?
— А вот такие сумасшедшие в ярости и пишут, когда от ревности
да от злобы ослепнут и оглохнут, а кровь в яд-мышьяк обратится… А
ты еще не знал про него, каков он есть! Вот его и прихлопнут теперь за это, так
что только мокренько будет. Сам под секиру лезет!
Да лучше поди ночью на Николаевскую дорогу, положи голову на рельсы, вот и оттяпали бы ее ему, коли тяжело стало носить! Тебя-то
что дернуло говорить ему! Тебя-то
что дергало его дразнить? Похвалиться вздумал?
— Только
ты мать не буди, — прибавил он, как бы вдруг что-то припомнив. — Она тут всю ночь подле суетилась,
да неслышно так, словно муха; а теперь, я знаю, прилегла. Ох, худо больному старцу, — вздохнул он, — за
что, кажись, только душа зацепилась, а все держится, а все свету рада; и кажись, если б всю-то жизнь опять сызнова начинать, и того бы, пожалуй, не убоялась душа; хотя, может, и греховна такая мысль.
Говорю это я ему раз: «Как это вы, сударь,
да при таком великом вашем уме и проживая вот уже десять лет в монастырском послушании и в совершенном отсечении воли своей, — как это вы честного пострижения не примете, чтоб уж быть еще совершеннее?» А он мне на то: «
Что ты, старик, об уме моем говоришь; а может, ум мой меня же заполонил, а не я его остепенил.
— Ну, Христос с
тобой, — сказала она вдруг, восклонившись и вся сияя, — выздоравливай. Зачту это
тебе. Болен он, очень болен… В жизни волен Бог… Ах,
что это я сказала,
да быть же того не может!..
—
Да перестань уж
ты, Александр Семенович, полно браниться, — рассмеялся Макар Иванович. — Ну
что, батюшка, Андрей Петрович, как с нашей барышней поступили? Вот она целое утро клокчет, беспокоится, — прибавил он, показывая на маму.
—
Да и прыткий, ух какой, — улыбнулся опять старик, обращаясь к доктору, — и в речь не даешься;
ты погоди, дай сказать: лягу, голубчик, слышал, а по-нашему это вот
что: «Коли ляжешь, так, пожалуй, уж и не встанешь», — вот
что, друг, у меня за хребтом стоит.
Тут я развил перед ним полную картину полезной деятельности ученого, медика или вообще друга человечества в мире и привел его в сущий восторг, потому
что и сам говорил горячо; он поминутно поддакивал мне: «Так, милый, так, благослови
тебя Бог, по истине мыслишь»; но когда я кончил, он все-таки не совсем согласился: «Так-то оно так, — вздохнул он глубоко, —
да много ли таких,
что выдержат и не развлекутся?
—
Да, помню! Э, черт, помню! Я
тебя люблю…
Ты этому верь.
Тебя никто не любит, а я люблю; только один я,
ты помни… Тот,
что придет туда, рябой — это хитрейшая каналья; не отвечай ему, если заговорит, ничего, а коль начнет спрашивать, отвечай вздор, молчи…
—
Да, у меня есть характер, побольше,
чем у
тебя, потому
что ты в рабстве у первого встречного.
Ты нас осрамил,
ты у поляков, как лакей, прощения просил. Знать,
тебя часто били в трактирах?
—
Да ведь нам надо же говорить, духгак! — вскричал он с тем презрительным нетерпением, которое чуть не говорило: «И
ты туда же?» —
Да ты боишься,
что ли? Друг
ты мне или нет?
— Эвона!
Да она сама пойдет: это — не
ты, а она сама испугается и пойдет. А пойдет она еще потому,
что тебя любит, — спохватился Ламберт.
— А вот пойдем ко мне: она
тебе расскажет сама, и
тебе будет приятно.
Да и
чем ты хуже кого?
Ты красив,
ты воспитан…