Неточные совпадения
Я забыл сказать, что он ужасно
любил и уважал свою фамилию «Долгорукий». Разумеется, это — смешная глупость. Всего глупее то, что ему нравилась его фамилия именно потому, что
есть князья Долгорукие. Странное понятие, совершенно вверх ногами!
— Андрей Петрович! Веришь ли, он тогда пристал ко всем нам, как лист: что, дескать,
едим, об чем мыслим? — то
есть почти так. Пугал и очищал: «Если ты религиозен, то как же ты не идешь в монахи?» Почти это и требовал. Mais quelle idee! [Но что за мысль! (франц.)] Если и правильно, то не слишком ли строго? Особенно меня
любил Страшным судом пугать, меня из всех.
Куда! я даже
был рад; приехав ненавидеть, я даже чувствовал, что начинаю
любить ее.
Я его не так
любил, даже не
любил вовсе. Он
был очень бел волосами, с полным, слишком белым лицом, даже неприлично белым, до детскости, а ростом даже выше меня, но принять его можно
было не иначе как за семнадцатилетнего. Говорить с ним
было не о чем.
Да зачем я непременно должен
любить моего ближнего или ваше там будущее человечество, которое я никогда не увижу, которое обо мне знать не
будет и которое в свою очередь истлеет без всякого следа и воспоминания (время тут ничего не значит), когда Земля обратится в свою очередь в ледяной камень и
будет летать в безвоздушном пространстве с бесконечным множеством таких же ледяных камней, то
есть бессмысленнее чего нельзя себе и представить!
— Господа, — дрожал я весь, — я мою идею вам не скажу ни за что, но я вас, напротив, с вашей же точки спрошу, — не думайте, что с моей, потому что я, может
быть, в тысячу раз больше
люблю человечество, чем вы все, вместе взятые!
— Это — очень гордый человек, как вы сейчас сами сказали, а многие из очень гордых людей
любят верить в Бога, особенно несколько презирающие людей. У многих сильных людей
есть, кажется, натуральная какая-то потребность — найти кого-нибудь или что-нибудь, перед чем преклониться. Сильному человеку иногда очень трудно переносить свою силу.
— Пусть я
буду виноват перед собой… Я
люблю быть виновным перед собой… Крафт, простите, что я у вас вру. Скажите, неужели вы тоже в этом кружке? Я вот об чем хотел спросить.
По иным вариантам, Катерина Николавна ужасно
любила свою падчерицу и теперь, как оклеветанная перед нею,
была в отчаянии, не говоря уже об отношениях к больному мужу.
— Я потому, что сам редко умею
быть вежливым, хоть и хочу уметь… А что ж, может, и лучше, что оскорбляют люди: по крайней мере избавляют от несчастия
любить их.
Да я даже, может
быть, вовсе и не
любил его!
Его оригинальный ум, его любопытный характер, какие-то там его интриги и приключения и то, что
была при нем моя мать, — все это, казалось, уже не могло бы остановить меня; довольно
было и того, что моя фантастическая кукла разбита и что я, может
быть, уже не могу
любить его больше.
Да, я ненавидел эту женщину, но уже
любил ее как мою жертву, и все это правда, все
было действительно.
С двенадцати лет, я думаю, то
есть почти с зарождения правильного сознания, я стал не
любить людей.
Любил я тоже, что в лице ее вовсе не
было ничего такого грустного или ущемленного; напротив, выражение его
было бы даже веселое, если б она не тревожилась так часто, совсем иногда попусту, пугаясь и схватываясь с места иногда совсем из-за ничего или вслушиваясь испуганно в чей-нибудь новый разговор, пока не уверялась, что все по-прежнему хорошо.
— Ах, Татьяна Павловна, зачем бы вам так с ним теперь! Да вы шутите, может, а? — прибавила мать, приметив что-то вроде улыбки на лице Татьяны Павловны. Татьяны Павловнину брань и впрямь иногда нельзя
было принять за серьезное, но улыбнулась она (если только улыбнулась), конечно, лишь на мать, потому что ужасно
любила ее доброту и уж без сомнения заметила, как в ту минуту она
была счастлива моею покорностью.
Там меня барышни по-французски научили, но больше всего я
любил басни Крылова, заучил их множество наизусть и каждый день декламировал по басне Андроникову, прямо входя к нему в его крошечный кабинет, занят он
был или нет.
Вы так
любите меру; а между тем
есть мера всему, даже и внезапной любви вашей к моей матери.
— Постой, не кричи, тетка не
любит. Скажи ты мне, ведь с этим самым князем Сокольским Версилов тягается о наследстве? В таком случае это
будет уже совершенно новый и оригинальный способ выигрывать тяжбы — убивая противников на дуэли.
— Если он прав, то я
буду виноват, вот и все, а вас я не меньше
люблю. Отчего ты так покраснела, сестра? Ну вот еще пуще теперь! Ну хорошо, а все-таки я этого князька на дуэль вызову за пощечину Версилову в Эмсе. Если Версилов
был прав с Ахмаковой, так тем паче.
Мне действительно захотелось
было сказать что-нибудь позлее, в отместку за Крафта; я и сказал как удалось; но любопытно, что он принял
было сначала мою мысль о том, что «остались такие, как мы», за серьезную. Но так или нет, а все-таки он во всем
был правее меня, даже в чувствах. Сознался я в этом без всякого неудовольствия, но решительно почувствовал, что не
люблю его.
— Да ведь вот же и тебя не знал, а ведь знаю же теперь всю. Всю в одну минуту узнал. Ты, Лиза, хоть и боишься смерти, а, должно
быть, гордая, смелая, мужественная. Лучше меня, гораздо лучше меня! Я тебя ужасно
люблю, Лиза. Ах, Лиза! Пусть приходит, когда надо, смерть, а пока жить, жить! О той несчастной пожалеем, а жизнь все-таки благословим, так ли? Так ли? У меня
есть «идея», Лиза. Лиза, ты ведь знаешь, что Версилов отказался от наследства?
— Ох, ты очень смешной, ты ужасно смешной, Аркадий! И знаешь, я, может
быть, за то тебя всего больше и
любила в этот месяц, что ты вот этакий чудак. Но ты во многом и дурной чудак, — это чтоб ты не возгордился. Да знаешь ли, кто еще над тобой смеялся? Мама смеялась, мама со мной вместе: «Экий, шепчем, чудак, ведь этакий чудак!» А ты-то сидишь и думаешь в это время, что мы сидим и тебя трепещем.
Но я знал наверно, что у него
были знакомства; в последнее время он даже возобновил многие прежние сношения в светском кругу, в последний год им оставленные; но, кажется, он не особенно соблазнялся ими и многое возобновил лишь официально, более же
любил ходить ко мне.
— Друг мой,
любить людей так, как они
есть, невозможно.
Я извинял еще и тем, что князь
был немного ограничен, а потому
любил в слове точность, а иных острот даже вовсе не понимал.
— Если я выражался как-нибудь дурно, — засверкал я глазами, — то виною тому
была монстрюозная клевета на нее, что она — враг Андрею Петровичу; клевета и на него в том, что будто он
любил ее, делал ей предложение и подобные нелепости.
— Ты не знаешь, Лиза, я хоть с ним давеча и поссорился, — если уж тебе пересказывали, — но, ей-Богу, я
люблю его искренно и желаю ему тут удачи. Мы давеча помирились. Когда мы счастливы, мы так добры… Видишь, в нем много прекрасных наклонностей… и гуманность
есть… Зачатки по крайней мере… а у такой твердой и умной девушки в руках, как Версилова, он совсем бы выровнялся и стал бы счастлив. Жаль, что некогда… да проедем вместе немного, я бы тебе сообщил кое-что…
— Да; я очень
любила его слушать, я стала с ним под конец вполне… слишком, может
быть, откровенною, но тогда-то он мне и не поверил!
— Ну и слава Богу! — сказала мама, испугавшись тому, что он шептал мне на ухо, — а то я
было подумала… Ты, Аркаша, на нас не сердись; умные-то люди и без нас с тобой
будут, а вот кто тебя любить-то станет, коли нас друг у дружки не
будет?
— А ты уж и в самом деле вообразил, что тебя
есть за что
любить, — набросилась опять Татьяна Павловна, — мало того, что даром тебя
любят, тебя сквозь отвращенье они
любят!
— Ан вот нет! — весело вскричал я, — знаете ли, кто, может
быть, сказал мне сегодня, что меня
любит?
— Ваши бывшие интриги и ваши сношения — уж конечно, эта тема между нами неприлична, и даже
было бы глупо с моей стороны; но я, именно за последнее время, за последние дни, несколько раз восклицал про себя: что, если б вы
любили хоть когда-нибудь эту женщину, хоть минутку? — о, никогда бы вы не сделали такой страшной ошибки на ее счет в вашем мнении о ней, как та, которая потом вышла!
— Ты, может
быть, не знаешь? я
люблю иногда от скуки… от ужасной душевной скуки… заходить в разные вот эти клоаки.
Мама плачет, говорит: «Если за него выйдешь, несчастна
будешь,
любить перестанет».
Я этому не верю; несчастна, может,
буду, а
любить он не перестанет.
— Видно, что так, мой друг, а впрочем… а впрочем, тебе, кажется, пора туда, куда ты идешь. У меня, видишь ли, все голова болит. Прикажу «Лючию». Я
люблю торжественность скуки, а впрочем, я уже говорил тебе это… Повторяюсь непростительно… Впрочем, может
быть, и уйду отсюда. Я
люблю тебя, мой милый, но прощай; когда у меня голова болит или зубы, я всегда жажду уединения.
У меня
были тогда деньги, я в полку мотал, жил открыто; но офицеры-товарищи меня не
любили, хотя я старался не оскорблять.
— Вы думаете? — остановился он передо мной, — нет, вы еще не знаете моей природы! Или… или я тут, сам не знаю чего-нибудь: потому что тут, должно
быть, не одна природа. Я вас искренно
люблю, Аркадий Макарович, и, кроме того, я глубоко виноват перед вами за все эти два месяца, а потому я хочу, чтобы вы, как брат Лизы, все это узнали: я ездил к Анне Андреевне с тем, чтоб сделать ей предложение, а не отказываться.
— Нет, мой друг, я сказал, что я в стороне… То
есть я дал полное согласие. И
будь уверен, мой милый мальчик, что я тебя слишком
люблю. Но Катерина Николаевна слишком, слишком настоятельно потребовала… А, да вот!
Мы проговорили весь вечер о лепажевских пистолетах, которых ни тот, ни другой из нас не видал, о черкесских шашках и о том, как они рубят, о том, как хорошо
было бы завести шайку разбойников, и под конец Ламберт перешел к любимым своим разговорам на известную гадкую тему, и хоть я и дивился про себя, но очень
любил слушать.
И вдруг мне стало досадно, что я ворчу: «Ее-то одну, может
быть, я и
люблю, а ее же и мучаю».
Но маму я всегда
любил, и тогда
любил, и вовсе не ненавидел, а
было то, что всегда бывает: кого больше
любишь, того первого и оскорбляешь.
— Я вам рад. Я, может
быть, вас давно ожидал. Я их никого не
люблю: у них нет благообразия… Я за ними не пойду, я не знаю, куда я пойду, я с вами пойду…
Она выговорила это скороговоркой, покраснев, и хотела
было поскорее уйти, потому что тоже страх как не
любила размазывать чувства и на этот счет
была вся в меня, то
есть застенчива и целомудренна; к тому же, разумеется, не хотела бы начинать со мной на тему о Макаре Ивановиче; довольно
было и того, что мы могли сказать, обменявшись взглядами.
Итак, что до чувств и отношений моих к Лизе, то все, что
было наружу,
была лишь напускная, ревнивая ложь с обеих сторон, но никогда мы оба не
любили друг друга сильнее, как в это время. Прибавлю еще, что к Макару Ивановичу, с самого появления его у нас, Лиза, после первого удивления и любопытства, стала почему-то относиться почти пренебрежительно, даже высокомерно. Она как бы нарочно не обращала на него ни малейшего внимания.
Он ласково смотрел мне в глаза, и мне видимо
было, что он меня чуть не лучше всех
любит, но я мигом и невольно заметил, что лицо его хоть и
было веселое, но что болезнь сделала-таки в ночь успехи.
Видно
было, что он много исходил по России, много переслушал, но, повторяю, больше всего он
любил умиление, а потому и все на него наводящее, да и сам
любил рассказывать умилительные вещи.
И действительно, радость засияла в его лице; но спешу прибавить, что в подобных случаях он никогда не относился ко мне свысока, то
есть вроде как бы старец к какому-нибудь подростку; напротив, весьма часто
любил самого меня слушать, даже заслушивался, на разные темы, полагая, что имеет дело, хоть и с «вьюношем», как он выражался в высоком слоге (он очень хорошо знал, что надо выговаривать «юноша», а не «вьюнош»), но понимая вместе и то, что этот «вьюнош» безмерно выше его по образованию.
Вот эти-то восторженные выходки чрезвычайно, кажется,
любил Версилов. В этот раз он тут же
был в комнате.