Неточные совпадения
А он, бедный, почти никогда не умел их понять и почти всегда, по наивности своей, подвертывался,
как нарочно, в
такие слезливые минуты и волей-неволей попадал на экзамен.
А ведь и не замечал до сих пор, что грешен,
как козел, эгоист первой руки и наделал зла
такую кучу, что диво,
как еще земля держит!
—
А позвольте и вас спросить, — прервал толстый господин, — с
какой стороны изволите интересоваться этим лицом,
как вы изъясняетесь;
а по-моему,
так этой ракальей анафемской — вот
как называть его надо,
а не лицом!
Какое у него лицо, у паршивика! Один только срам,
а не лицо!
Ведь все рассказать,
так вы не поверите,
а спросите: из
каких я лесов к вам явился?
— Да
так. Вот ты теперь меня обольстишь, я тебе все расскажу,
как дурак,
а ты возьмешь после, да и опишешь меня где-нибудь в сочинении.
А что дядюшка ваш влюблен,
как сибирский кот,
так в этом я вас заверяю.
«Ах ты, физик проклятый, думаю; полагаешь, я тебе теплоух дался?» Терпел я, терпел, да и не утерпел, встал из-за стола да при все честном народе и бряк ему: «Согрешил я, говорю, перед тобой, Фома Фомич, благодетель; подумал было, что ты благовоспитанный человек,
а ты, брат, выходишь
такая же свинья,
как и мы все», — сказал, да и вышел из-за стола, из-за самого пудинга: пудингом тогда обносили.
Ну, да наконец, и торговля, промышленность — эти,
так сказать, струи… то есть я хочу сказать, что
как ни верти,
а полезно…
— И не думал; в голове не было!
А ты от кого слышал? Раз как-то с языка сорвалось, вот и пошло гулять мое слово. И отчего им Фома
так не мил? Вот подожди, Сергей, я тебя познакомлю, — прибавил он, робко взглянув на меня,
как будто уже предчувствуя и во мне врага Фоме Фомичу. — Это, брат,
такой человек…
— Сережа! ты в заблуждении; это клевета! — вскричал дядя, покраснев и ужасно сконфузившись. — Это они, дураки, не поняли, что он им говорил! Он только
так…
какой тут медный грош!..
А тебе нечего про все поминать, горло драть, — продолжал дядя, с укоризною обращаясь к мужику, — тебе ж, дураку, добра пожелали,
а ты не понимаешь, да и кричишь!
— Да вы-то чего! — закричал я, в запальчивости снова обращаясь к мужикам. — Вы бы ему
так все прямо и высказали. Дескать, эдак нельзя, Фома Фомич,
а вот оно
как! Ведь есть же у вас язык?
— Да,
как шар! Она
так на воздухе и держится сама собой и кругом солнца ходит.
А солнце-то на месте стоит; тебе только кажется, что оно ходит. Вот она штука
какая!
А открыл это все капитан Кук, мореход…
А черт его знает, кто и открыл, — прибавил он полушепотом, обращаясь ко мне. — Сам-то я, брат, ничего не знаю…
А ты знаешь, сколько до солнца-то?
— После, после, мой друг, после! все это объяснится. Да
какой же ты стал молодец! Милый ты мой!
А как же я тебя ждал! Хотел излить,
так сказать… ты ученый, ты один у меня… ты и Коровкин. Надобно заметить тебе, что на тебя здесь все сердятся. Смотри же, будь осторожнее, не оплошай!
Да! постой! вот еще к тебе просьба: не кричи на меня там,
как давеча здесь кричал, —
а? разве уж потом, если захочешь что заметить,
так, наедине, здесь и заметишь;
а до тех пор как-нибудь скрепись, подожди!
— Вы уж изволите знать мою главную черту, благодетель: подлец, настоящий подлец! Ведь я,
как вхожу,
так уж тотчас же главную особу в доме ищу, к ней первой и стопы направляю, чтоб
таким образом, с первого шагу милости и протекцию приобрести. Подлец, батюшка, подлец, благодетель! Позвольте, матушка барыня, ваше превосходительство, платьице ваше поцеловать,
а то я губами-то ручку вашу, золотую, генеральскую замараю.
— То-то, батюшка! Коли я шут,
так и другой кто-нибудь тут!
А вы меня уважайте: я еще не
такой подлец,
как вы думаете. Оно, впрочем, пожалуй, и шут. Я — раб, моя жена — рабыня, к тому же, польсти, польсти! вот оно что: все-таки что-нибудь выиграешь, хоть ребятишкам на молочишко. Сахару, сахару-то побольше во все подсыпайте,
так оно и здоровее будет. Это я вам, батюшка, по секрету говорю; может, и вам понадобится. Фортуна заела, благодетель, оттого я и шут.
— Матушка моя, благодетельница, ведь дурачком-то лучше на свете проживешь! Знал бы,
так с раннего молоду в дураки бы записался, авось теперь был бы умный.
А то
как рано захотел быть умником,
так вот и вышел теперь старый дурак.
— Ах, батюшка! да фамилья-то моя, пожалуй что, и Ежевикин, да что в том толку? Вот уже девятый год без места сижу —
так и живу себе, по законам природы.
А детей-то, детей-то у меня, просто семейство Холмских! Точно
как по пословице: у богатого — телята,
а у бедного — ребята…
— Отец, братец, отец. И знаешь, пречестнейший, преблагороднейший человек, и даже не пьет,
а только
так из себя шута строит. Бедность, брат, страшная, восемь человек детей! Настенькиным жалованьем и живут. Из службы за язычок исключили. Каждую неделю сюда ездит. Гордый
какой — ни за что не возьмет. Давал, много раз давал, — не берет! Озлобленный человек!
— Да пусто б его взяло, треклятого! — рассказывал Фалалей. — Каждую ночь снится! каждый раз с вечера молюсь: «Сон не снись про белого быка, сон не снись про белого быка!»
А он тут
как тут, проклятый, стоит передо мной, большой, с рогами, тупогубый
такой, у-у-у!
—
А, экономический! Слышите, Павел Семеныч? новый исторический факт: комаринский мужик — экономический. Гм!.. Ну, что же сделал этот экономический мужик? за
какие подвиги его
так воспевают и… выплясывают?
— Да-с, мы-то с умом говорили-с, — подхватил Ежевикин, увиваясь около Фомы Фомича. — Ума-то у нас
так немножко-с, занимать приходится, разве-разве что на два министерства хватит,
а нет,
так мы и с третьим управимся, — вот
как у нас!
А сестра его,
как нарочно, розанчик-розанчиком, премилушка;
так разодета: брошки, перчаточки, браслетики, — словом сказать, сидит херувимчиком; после вышла замуж за превосходнейшего человека, Пыхтина; она с ним бежала, обвенчались без спросу; ну,
а теперь все это
как следует: и богато живут; отцы не нарадуются!..
Вы видите, например, что человек в простом, дружеском разговоре невольно выказал свои познания, начитанность, вкус:
так вот уж вам и досадно, вам и неймется: «Дай же и я свои познания и вкус выкажу!»
А какой у вас вкус, с позволения сказать?
Я же, сударь, Фома Фомич, хотя и господский холоп,
а такого сраму,
как теперь, отродясь над собой не видывал!
Да я в людскую теперь не могу сойти: «француз ты, говорят, француз!» Нет, сударь, Фома Фомич, не один я, дурак,
а уж и добрые люди начали говорить в один голос, что вы
как есть злющий человек теперь стали,
а что барин наш перед вами все одно, что малый ребенок; что вы хоть породой и енаральский сын и сами, может, немного до енарала не дослужили, но
такой злющий,
как то есть должен быть настоящий фурий.
— Ученый! — завопил Фома, —
так это он-то ученый? Либерте-эгалите-фратерните! [Свобода, равенство, братство (франц.: liberté, égalité, fraternité).] Журналь де деба! Нет, брат, врешь! в Саксонии не была! Здесь не Петербург, не надуешь! Да плевать мне на твой де деба! У тебя де деба,
а по-нашему выходит: «Нет, брат, слаба!» Ученый! Да ты сколько знаешь, я всемеро столько забыл! вот
какой ты ученый!
— Ох, ради бога, не извиняйтесь! Поверьте, что мне и без того тяжело это слушать,
а между тем судите: я и сама хотела заговорить с вами, чтоб узнать что-нибудь… Ах,
какая досада!
так он-таки вам написал! Вот этого-то я пуще всего боялась! Боже мой,
какой это человек!
А вы и поверили и прискакали сюда сломя голову? Вот надо было!
— Ты, впрочем, не рви тетрадку, — сказал он наконец Гавриле. — Подожди и сам будь здесь: ты, может быть, еще понадобишься. Друг мой! — прибавил он, обращаясь ко мне, — я, кажется, уж слишком сейчас закричал. Всякое дело надо делать с достоинством, с мужеством, но без криков, без обид. Именно
так. Знаешь что, Сережа: не лучше ли будет, если б ты ушел отсюда? Тебе все равно. Я тебе потом все сам расскажу —
а?
как ты думаешь? Сделай это для меня, пожалуйста.
— Сообразно? Но равны ли мы теперь между собою? Неужели вы не понимаете, что я,
так сказать, раздавил вас своим благородством,
а вы раздавили сами себя своим унизительным поступком? Вы раздавлены,
а я вознесен. Где же равенство?
А разве можно быть друзьями без
такого равенства? Говорю это, испуская сердечный вопль,
а не торжествуя, не возносясь над вами,
как вы, может быть, думаете.
— Это правда, Фома; я все это чувствую, — поддакнул растроганный дядя. — Но не во всем же и я виноват, Фома:
так уж меня воспитали; с солдатами жил.
А клянусь тебе, Фома, и я умел чувствовать. Прощался с полком,
так все гусары, весь мой дивизион, просто плакали, говорили, что
такого,
как я, не нажить!.. Я и подумал тогда, что и я, может быть, еще не совсем человек погибший.
—
А то
как же? именно
так, именно самое великодушное дело! — вскричал Мизинчиков, разгорячаясь в свою очередь.
— С восторгом согласился,
а на другой же день, рано утром, исчез. Дня через три является опять, с своей маменькой. Со мной ни слова, и даже избегает,
как будто боится. Я тотчас же понял, в чем штука.
А маменька его
такая прощелыга, просто через все медные трубы прошла. Я ее прежде знавал. Конечно, он ей все рассказал. Я молчу и жду; они шпионят, и дело находится немного в натянутом положении… Оттого-то я и тороплюсь.
— Сейчас после чаю; да и черт с ними!
а завтра, увидите, опять явятся. Ну,
так как же, согласны?
— Ну, да уж ты молчи, Григорий! Фома тоже одобрил… то есть не то чтоб одобрил,
а, видишь,
какое соображение: что если, на случай, придется стихи печатать,
так как Фома прожектирует, то
такая фамилия, пожалуй, и повредит, — не правда ли?
— Ну вот, братец, уж ты сейчас и в критику! Уж и не можешь никак утерпеть, — отвечал опечаленный дядя. — Вовсе не в сумасшедшем,
а так только, погорячились с обеих сторон. Но ведь согласись и ты, братец,
как ты-то сам вел себя? Помнишь, что ты ему отмочил, — человеку,
так сказать, почтенных лет?
— Отказала! Гм!..
А знаешь, я
как будто предчувствовал, что она откажет тебе, — сказал он в задумчивости. — Но нет! — вскрикнул он. — Я не верю! это невозможно! Но ведь в
таком случае все расстроится! Да ты, верно, как-нибудь неосторожно с ней начал, оскорбил еще, может быть; пожалуй, еще комплименты пустился отмачивать… Расскажи мне еще раз,
как это было, Сергей!
— Ну, уж и сумасшедшая! Вовсе не сумасшедшая,
а так, испытала, знаешь, несчастия… Что ж делать, братец, и рад бы с умом…
А впрочем, и с умом-то
какие бывают!
А какая она добрая, если б ты знал, благородная
какая!
—
А что ж и делать-то,
как не
так?
—
А нельзя ли не выгонять? Я, брат,
так решил: завтра же пойду к нему рано, чем свет, все расскажу, вот
как с тобой говорил: не может быть, чтоб он не понял меня; он благороден, он благороднейший из людей! Но вот что меня беспокоит: что, если маменька предуведомила сегодня Татьяну Ивановну о завтрашнем предложении? Ведь это уж худо!
— Тьфу ты, досадный человек! — отвечал толстяк, вскакивая с места. — Я к нему
как к образованному человеку пришел оказию сообщить,
а он еще сомневается! Ну, батюшка, если хочешь с нами,
так вставай, напяливай свои штанишки,
а мне нечего с тобой языком стучать: и без того золотое время с тобой потерял!
—
А то
как же? Небось таскать с собой станет
такое сокровище? Да на что она ему? оберет ее да и посадит где-нибудь под куст, на дороге — и был таков,
а она и сиди себе под кустом да нюхай цветочки!
А если
так, то
как смеете вы врываться целой шайкой в благородный дворянский дом и силою увозить благородную девицу, несмотря на ее крики и слезы?
—
Так,
так, друг мой. Но все это не то; во всем этом, конечно, перст Божий,
как ты говоришь; но я не про то… Бедная Татьяна Ивановна!
какие, однако же, с ней пассажи случаются!.. Подлец, подлец Обноскин!
А, впрочем, что ж я говорю «подлец»? я разве не то же бы самое сделал, женясь на ней?.. Но, впрочем, я все не про то… Слышал ты, что кричала давеча эта негодяйка, Анфиса, про Настю?
— Хорошо, хорошо, после! — отвечал Мизинчиков, искривив свой рот судорожной улыбкой. —
А теперь… Но куда ж вы? Говорю вам: прямо к Фоме Фомичу! Идите за мной; вы там еще не были. Увидите другую комедию…
Так как уж дело пошло на комедии…
Если уж дядя говорил в комнате Фомы
таким тоном и голосом, то, казалось бы, все обстояло благополучно. Но в том-то и беда, что дядя неспособен был ничего угадать по лицу,
как выразился Мизинчиков;
а взглянув на Фому, я как-то невольно согласился, что Мизинчиков прав и что надо было чего-нибудь ожидать…
— К вам теперь обращаюсь, домашние, — продолжал Фома, обращаясь к Гавриле и Фалалею, появившемуся у дверей, — любите господ ваших и исполняйте волю их подобострастно и с кротостью. За это возлюбят вас и господа ваши.
А вы, полковник, будьте к ним справедливы и сострадательны. Тот же человек — образ Божий,
так сказать, малолетний, врученный вам,
как дитя, царем и отечеством. Велик долг, но велика и заслуга ваша!
— Нет, Егор Ильич, нет! уж оставим лучше, — отвечала Настенька, в свою очередь совершенно упав духом. — Это все пустое, — продолжала она, сжимая его руки и заливаясь слезами. — Это вы после вчерашнего
так… но не может этого быть, вы сами видите. Мы ошиблись, Егор Ильич…
А я о вас всегда буду помнить,
как о моем благодетеле и… и вечно, вечно буду молиться за вас!..
— Да, да! — подхватила Сашенька. — Я и не знала, что вы
такой хороший человек, Фома Фомич, и была к вам непочтительна.
А вы простите меня, Фома Фомич, и уж будьте уверены, что я буду вас всем сердцем любить. Если б вы знали,
как я теперь вас почитаю!
— Хорошо… Да ты постой, ведь надо ж проститься… Adieu, mesdames и mademoisselles!.. Вы,
так сказать, пронзили… Ну, да уж нечего! после объяснимся…
а только разбудите меня,
как начнется… или даже за пять минут до начала…
а без меня не начинать! слышите? не начинать!..