Неточные совпадения
Помню, однажды я был с ним один в его кабинете, когда он, отложив
книгу, прошелся задумчиво по комнате
и, остановившись против меня, сказал...
Должен сказать при этом, что собственно чорт играл в наших представлениях наименьшую роль. После своего появления старшему брату он нам уже почти не являлся, а если являлся, то не очень пугал. Может быть, отчасти это оттого, что в представлениях малорусского
и польского народа он неизменно является кургузым немцем. Но еще более действовала тут старинная большая
книга в кожаном переплете («Печерский патерик»), которую отец привез из Киева.
Мне кажется, что эта почтенная
книга, по которой впоследствии я выучился славянскому чтению, сильно уронила в наших глазах грозную репутацию чорта,
и мы, допуская его существование, потеряли к нему всякое уважение
и страх.
Я начал разбирать ее почти еще по складам
и постепенно так заинтересовался, что к концу
книги читал уже довольно бегло.
Я
и теперь храню благодарное воспоминание
и об этой
книге,
и о польской литературе того времени. В ней уже билась тогда струя раннего, пожалуй, слишком наивного народничества, которое, еще не затрагивая прямо острых вопросов тогдашнего строя, настойчиво проводило идею равенства людей…
Я сидел над
книгой, на глазах моих стояли слезы,
и опыт кончился тем, что я не мог уже заучить даже двух рядом стоящих слов…
От восторга я чуть не вскрикнул
и, сильно взмахнув
книгами, зашагал через двор огромными для моего возраста шагами…
И мне казалось, что со мною в пансион Рыхлинского вступил кто-то необыкновенно значительный
и важный… Это, впрочем, не мешало мне относиться с величайшим благоговением ко всем пансионерам, поступившим ранее меня, не говоря, конечно, об учителях…
В один вечер мать захлопоталась
и забыла прислать за мною. Остаться ночевать в пансионе мне не хотелось. Было страшно уходить одному, но вместе что-то манило. Я решился
и, связав
книги, пошел из дортуара, где ученики уже ложились.
И той похищайте огнь с небесе, сиречь
книги из класса.
Крыштанович рассказал мне, улыбаясь, что над ним только что произведена «экзекуция»… После уроков, когда он собирал свои
книги, сзади к нему подкрался кто-то из «стариков», кажется Шумович,
и накинул на голову его собственный башлык. Затем его повалили на парту, Крыштанович снял с себя ремень,
и «козе» урезали десятка полтора ремней. Закончив эту операцию, исполнители кинулись из класса,
и, пока Домбровекий освобождался от башлыка, они старались обратить на себя внимание Журавского, чтобы установить alibi.
Мы подходили уже к выходной калитке, когда из коридора, как бомба, вылетел Ольшанский; он ронял
книги, оглядывался
и на бегу доканчивал свой туалет. Впрочем, в ближайший понедельник он опять был радостен
и беспечен на всю неделю…
В назначенный день я пошел к Прелину. Робко, с замирающим сердцем нашел я маленький домик на Сенной площади, с балконом
и клумбами цветов. Прелин, в светлом летнем костюме
и белой соломенной шляпе, возился около цветника. Он встретил меня радушно
и просто, задержал немного в саду, показывая цветы, потом ввел в комнату. Здесь он взял мою
книгу, разметил ее, показал, что уже пройдено, разделил пройденное на части, разъяснил более трудные места
и указал, как мне догнать товарищей.
Вышел я от него почти влюбленный в молодого учителя
и, придя домой, стал жадно поглощать отмеченные места в
книге. Скоро я догнал товарищей по всем предметам,
и на следующую четверть Герасименко после моей фамилии пролаял сентенцию: «похвально». Таким образом ожидания моего приятеля Крыштановигча не оправдались: испробовать гимназических розог мне не пришлось.
Курение, «неразрешенные
книги» (Писарев, Добролюбов, Некрасов, — о «нелегальщине» мы тогда
и не слыхали), купанье в неразрешенном месте, катанье на лодках, гулянье после семи часов вечера — все это входило в кодекс гимназических проступков.
В тот день я за что-то был оставлен после уроков
и возвращался позже обыкновенного домой с кучей расползавшихся
книг в руках.
Я побежал домой, бросил
книги, не нашел братьев
и опять опрометью кинулся на улицу.
Пущенная по рукам жалоба читалась
и перечитывалась. Газет в деревне не было.
Книги почти отсутствовали,
и с красотами писанного слова деревенские обыватели знакомились почти исключительно по таким произведениям. Все признавали, что ябеда написана пером острым
и красноречивым,
и капитану придется «разгрызть твердый орех»… Банькевич упивался литературным успехом.
Банькевич был уничтожен. У злого волшебника отняли черную
книгу,
и он превратился сразу в обыкновенного смертного. Теперь самые смиренные из его соседей гоняли дрючками его свиней, нанося действительное членовредительство, а своих поросят, захваченных в заколдованных некогда пределах, отнимали силой. «Заведомый ябедник» был лишен покровительства законов.
И, поглядывая в
книгу, он излагал содержание следующего урока добросовестно, обстоятельно
и сухо. Мы знали, что в совете он так же обстоятельно излагал свое мнение. Оно было всегда снисходительно
и непоколебимо. Мы его уважали, как человека,
и добросовестно готовили ему уроки, но история представлялась нам предметом изрядно скучным. Через некоторое время так же честно
и справедливо он взвесил свою педагогическую работу, — поставил себе неодобрительный балл
и переменил род занятий.
Осложнение сразу разрешилось. Мы поняли, что из вчерашнего происшествия решительно никаких последствий собственно для учения не вытекает
и что авторитет учителя установлен сразу
и прочно. А к концу этого второго урока мы были уж целиком в его власти. Продиктовав, как
и в первый раз, красиво
и свободно дальнейшее объяснение, он затем взошел на кафедру
и, раскрыв принесенную с собой толстую
книгу в новом изящном переплете, сказал...
Книгами мы пользовались или за умеренную плату у любителя — еврея, снабжавшего нас истрепанными романами Дюма, Монтепена
и Габорио, или из гимназической библиотеки.
Потом мысль моя перешла к
книгам,
и мне пришла в голову идея: что, если бы описать просто мальчика, вроде меня, жившего сначала в Житомире, потом переехавшего вот сюда, в Ровно; описать все, что он чувствовал, описать людей, которые его окружали,
и даже вот эту минуту, когда он стоит на пустой улице
и меряет свой теперешний духовный рост со своим прошлым
и настоящим.
В следующий раз, проходя опять тем же местом, я вспомнил вчерашнюю молитву. Настроение было другое, но… кто-то как будто упрекнул меня: «Ты стыдишься молиться, стыдишься признать свою веру только потому, что это не принято…» Я опять положил
книги на панель
и стал на колени…
Закончив объяснение урока, Авдиев раскрыл
книгу в новеньком изящном переплете
и начал читать таким простым голосом, точно продолжает самую обыденную беседу...
Однажды, когда я принес Авдиеву прочитанную
книгу, он остановил меня,
и мы разговорились как-то особенно задушевно.
Особенно он увлекался чтением. Часто его можно было видеть где-нибудь на диване или на кровати в самой неизящной позе: на четвереньках, упершись на локтях, с глазами, устремленными в
книгу. Рядом на стуле стоял стакан воды
и кусок хлеба, густо посыпанный солью. Так он проводил целые дни, забывая об обеде
и чае, а о гимназических уроках
и подавно.
Книги он брал в маленьких еврейских книжных лавчонках
и иной раз посылал меня менять их.
Брат сначала огорчился, по затем перестал выстукивать стопы
и принялся за серьезное чтение: Сеченов, Молешотт, Шлоссер, Льюис, Добролюбов, Бокль
и Дарвин. Читал он опять с увлечением, делал большие выписки
и порой, как когда-то отец, кидал мне мимоходом какую-нибудь поразившую его мысль, характерный афоризм, меткое двустишие, еще, так сказать, теплые, только что выхваченные из новой
книги. Материал для этого чтения он получал теперь из баталионной библиотеки, в которой была вся передовая литература.
Из гимназии ему пришлось уйти. Предполагалось, что он будет держать экстерном, но вместо подготовки к экзамену он поглощал
книги, делал выписки, обдумывал планы каких-то работ. Иногда, за неимением лучшего слушателя, брат прочитывал мне отрывки ив своих компиляций,
и я восхищался точностью
и красотой его изложения. Но тут подвернулось новое увлечение.
К экзаменам брат так
и не приступал. Он отпустил усики
и бородку, стал носить пенсне,
и в нем вдруг проснулись инстинкты щеголя. Вместо прежнего увальня, сидевшего целые дни над
книгами, он представлял теперь что-то вроде щеголеватого дэнди, в плоеных манишках
и лакированных сапогах. «Мне нужно бывать в обществе, — говорил он, — это необходимо для моей работы». Он посещал клубы, стал отличным танцором
и имел «светский» успех… Всем давно уже было известно, что он «сотрудник Трубникова», «литератор».
Уже раньше, прочитав
книгу, я сравнивал порой прочитанную
книгу с впечатлениями самой жизни,
и меня занимал вопрос: почему в
книге всегда как будто «иначе».
Я еще зубрил «закон божий», когда до меня долетел переливчатый звон гимназического колокола, в последний раз призывавший меня в гимназию. Ну, будь, что будет!
Книга закрыта,
и через четверть часа я входил уже во двор гимназии.
А через час выбежал оттуда, охваченный новым чувством облегчения, свободы, счастья! Как случилось, что я выдержал
и притом выдержал «отлично» по предмету, о котором, в сущности, не имел понятия, — теперь уже не помню. Знаю только, что, выдержав, как сумасшедший, забежал домой, к матери, радостно обнял ее
и, швырнув ненужные
книги, побежал за город.
В одном месте сплошной забор сменился палисадником, за которым виднелся широкий двор с куртиной, посредине которой стоял алюминиевый шар. В глубине виднелся барский дом с колонками, а влево — неотгороженный густой сад. Аллеи уходили в зеленый сумрак,
и на этом фоне мелькали фигуры двух девочек в коротких платьях. Одна прыгала через веревочку, другая гоняла колесо. На скамье под деревом, с
книгой на коленях, по — видимому, дремала гувернантка.
Первая
книга, которую я начал читать по складам, а дочитал до конца уже довольно бегло, был роман польского писателя Коржениовского — произведение талантливое
и написанное в хорошем литературном тоне. Никто после этого не руководил выбором моего чтения,
и одно время оно приняло пестрый, случайный, можно даже сказать, авантюристский характер.
Брат получил «два злотых» (тридцать копеек)
и подписался на месяц в библиотеке пана Буткевича, торговавшего на Киевской улице бумагой, картинками, нотами, учебниками, тетрадями, а также дававшего за плату
книги для чтения.
Книг было не очень много
и больше все товар по тому времени ходкий: Дюма, Евгений Сю, Купер, тайны разных дворов
и, кажется, уже тогда знаменитый Рокамболь…
Брат
и этому своему новому праву придал характер привилегии. Когда я однажды попытался заглянуть в
книгу, оставленную им на столе, он вырвал ее у меня из рук
и сказал...
И прятал
книги в другое место.
Через некоторое время, однако, ему надоело бегать в библиотеку,
и он воспользовался еще одной привилегией своего возраста: стал посылать меня менять ему
книги…
Я был этому очень рад. Библиотека была довольно далеко от нашего дома,
и книга была в моем распоряжении на всем этом пространстве. Я стал читать на ходу…
Книга внушила мне решительное предубеждение,
и я не пользовался случаями, когда брат оставлял ее.
Но вот однажды я увидел, что брат, читая, расхохотался, как сумасшедший,
и потом часто откидывался, смеясь, на спинку раскачиваемого стула. Когда к нему пришли товарищи, я завладел
книгой, чтоб узнать, что же такого смешного могло случиться с этим купцом, торговавшим кожами.
Брат выбежал в шапке,
и вскоре вся его компания прошла по двору. Они шли куда-то, вероятно, надолго. Я кинулся опять в комнату
и схватил
книгу.
Я стоял с
книгой в руках, ошеломленный
и потрясенный
и этим замирающим криком девушки,
и вспышкой гнева
и отчаяния самого автора… Зачем же, зачем он написал это?.. Такое ужасное
и такое жестокое. Ведь он мог написать иначе… Но нет. Я почувствовал, что он не мог, что было именно так,
и он только видит этот ужас,
и сам так же потрясен, как
и я…
И вот, к замирающему крику бедной одинокой девочки присоединяется отчаяние, боль
и гнев его собственного сердца…
Я останавливался на углах, садился на скамейки, где они были у ворот, машинально подымался
и опять брел дальше, уткнувшись в
книгу.
Поэтому он быстро вошел в мой приют
и схватил
книгу.
— Дурак! Сейчас закроют библиотеку, — крикнул брат
и, выдернув
книгу, побежал по улице. Я в смущении
и со стыдом последовал за ним, еще весь во власти прочитанного, провожаемый гурьбой еврейских мальчишек. На последних, торопливо переброшенных страницах передо мной мелькнула идиллическая картина: Флоренса замужем. У нее мальчик
и девочка,
и… какой-то седой старик гуляет с детыми
и смотрит на внучку с нежностью
и печалью…
Диккенс… Детство неблагодарно: я не смотрел фамилию авторов
книг, которые доставляли мне удовольствие, но эта фамилия, такая серебристо — звонкая
и приятная, сразу запала мне в память…