Неточные совпадения
Мне
было очень больно, и я громко плакал, пока отец
не утешил меня особым приемом.
Не знаю уж по какой логике, — но лакей Гандыло опять принес отцовскую палку и вывел меня на крыльцо, где я, —
быть может, по связи с прежним эпизодом такого же рода, — стал крепко бить ступеньку лестницы.
Из этого путешествия я помню переправу через реку (кажется, Прут), когда наша коляска
была установлена на плоту и, плавно колыхаясь, отделилась от берега, или берег отделился от нее, — я этого еще
не различал.
Я переставал чувствовать себя отдельно от этого моря жизни, и это
было так сильно, что, когда меня хватились и брат матери вернулся за мной, то я стоял на том же месте и
не откликался…
Как, однако, грубо наши слова выражают наши ощущения… В душе
есть тоже много непонятного говора, который
не выразить грубыми словами, как и речи природы… И это именно то, где душа и природа составляют одно…
Восстановить свои потомственно — дворянские права отец никогда
не стремился, и, когда он умер, мы оказались «сыновьями надворного советника», с правами беспоместного служилого дворянства, без всяких реальных связей с дворянской средой, да, кажется, и с какой бы то ни
было другой.
Это
была скромная, теперь забытая, неудавшаяся, но все же реформа, и блестящий вельможа, самодур и сатрап, как все вельможи того времени,
не лишенный, однако, некоторых «благих намерений и порывов», звал в сотрудники скромного чиновника, в котором признавал нового человека для нового дела…
Вдова вела процесс «по праву бедности»,
не внося гербовых пошлин, и все предсказывали ей неудачу, так как дело все-таки
было запутанное, а на суд
было оказано давление.
Вдова тоже приходила к отцу, хотя он
не особенно любил эти посещения. Бедная женщина, в трауре и с заплаканными глазами, угнетенная и робкая, приходила к матери, что-то рассказывала ей и плакала. Бедняге все казалось, что она еще что-то должна растолковать судье; вероятно, это все
были ненужные пустяки, на которые отец только отмахивался и произносил обычную у него в таких случаях фразу...
Процесс
был решен в пользу вдовы, причем все знали, что этим она обязана исключительно твердости отца… Сенат как-то неожиданно скоро утвердил решение, и скромная вдова стала сразу одной из богатейших помещиц
не только в уезде, но, пожалуй, в губернии.
Но я уверен, что это
были слезы сожаления к «жертве закона», а
не разъедающее сознание своей вины, как его орудия.
Что законы могут
быть плохи, это опять лежит на ответственности царя перед богом, — он, судья, так же
не ответственен за это, как и за то, что иной раз гром с высокого неба убивает неповинного ребенка…
Подвести жизненные итоги — дело очень трудное. Счастье и радость так перемешаны с несчастием и горем, что я теперь
не знаю,
был ли счастлив или несчастен брак моих родителей…
Ко времени своей свадьбы она
была болезненная девочка, с худенькой,
не вполне сложившейся фигуркой, с тяжелой светлорусой косой и прекрасными, лучистыми серо — голубыми глазами.
Таким образом жизнь моей матери в самом начале оказалась связанной с человеком старше ее больше чем вдвое, которого она еще
не могла полюбить, потому что
была совершенно ребенком, который ее мучил и оскорблял с первых же дней и, наконец, стал калекой…
И все-таки я
не могу сказать —
была ли она несчастна…
Ему казалось, кроме того, что за его грехи должны поплатиться также и дети, которые
будут непременно слабыми и которых он
не успеет «вывести в люди».
Это
было большое варварство, но вреда нам
не принесло, и вскоре мы «закалились» до такой степени, что в одних рубашках и босые спасались по утрам с младшим братом в старую коляску, где, дрожа от холода (дело
было осенью, в период утренних заморозков), ждали, пока отец уедет на службу.
Впрочем, впоследствии оказалось, что в этой неудаче виновна
была не одна наука, но и кучер, который пропивал и то небольшое величество овса, какое полагалось, оставляя лошадей на одной только буре с селитрой…
Как бы то ни
было, опыт больше
не возобновлялся…
— Философы доказывают, что человек
не может думать без слов… Как только человек начнет думать, так непременно… понимаешь? в голове
есть слова… Гм… Что ты на это скажешь?..
Я
был тогда совсем маленький мальчик, еще даже
не учившийся в пансионе, но простота, с которой отец предложил вопрос, и его глубокая вдумчивость заразили меня. И пока он ходил, я тоже сидел и проверял свои мысли… Из этого ничего
не вышло, но и впоследствии я старался
не раз уловить те бесформенные движения и смутные образы слов, которые проходят, как тени, на заднем фоне сознания,
не облекаясь окончательно в определенные формы.
— В писании сказано, что родители наказываются в детях до семьдесят седьмого колена… Это уже может показаться несправедливым, но… может
быть, мы
не понимаем… Все-таки бог милосерд.
Голова его, ничем
не покрытая,
была низко опущена и моталась при встрясках на мостовой, а на груди наклонно висела доска с надписью белыми буквами…
Другая кладбищенская улица круто сворачивала около нашего переулка влево. Она вела на кладбища — католическое и лютеранское,
была широка, мало заселена,
не вымощена и покрыта глубоким песком. Траурные колесницы здесь двигались тихо, увязая по ступицы в чистом желтом песке, а в другое время движения по ней
было очень мало.
Кучер хозяйской коляски, казавшийся очень важным в серой ливрее, въезжая в ворота, всякий раз должен
был низко наклонять голову, чтобы ветки
не сорвали его высокую шляпу с позументной лентой и бантом…
После похорон некоторое время во дворе толковали, что ночью видели старого «коморника», как при жизни, хлопотавшим по хозяйству. Это опять
была с его стороны странность, потому что прежде он всегда хлопотал по хозяйству днем… Но в то время, кажется, если бы я встретил старика где-нибудь на дворе, в саду или у конюшни, то, вероятно,
не очень бы удивился, а только, пожалуй, спросил бы объяснения его странного и ни с чем несообразного поведения, после того как я его «
не укараулил»…
Я знал с незапамятных времен, что у нас
была маленькая сестра Соня, которая умерла и теперь находится на «том свете», у бога. Это
было представление немного печальное (у матери иной раз на глазах бывали слезы), но вместе светлое: она — ангел, значит, ей хорошо. А так как я ее совсем
не знал, то и она, и ее пребывание на «том свете» в роли ангела представлялось мне каким-то светящимся туманным пятнышком, лишенным всякого мистицизма и
не производившим особенного впечатления…
Потом на «тот свет» отправился пан Коляновский, который, по рассказам, возвращался оттуда по ночам. Тут уже
было что-то странное. Он мне сказал: «
не укараулишь», значит, как бы скрылся, а потом приходит тайком от домашних и от прислуги. Это
было непонятно и отчасти коварно, а во всем непонятном, если оно вдобавок сознательно,
есть уже элемент страха…
Он ходил в коротенькой курточке и носил белые воротнички,
был тонок и высок
не по летам.
У матери вид
был испуганный: она боялась за нас (хотя тогда
не так еще верили в «заразу») и плакала о чужом горе.
Ночь
была теплая, ясная, тихая… его
не покидали мысли о больном сыне.
Отец
был человек глубоко религиозный, но совершенно
не суеверный, и его трезвые, иногда юмористические объяснения страшных рассказов в значительной степени рассеивали наши кошмары и страхи. Но на этот раз во время рассказа о сыне и жуке каждое слово Скальского, проникнутое глубоким убеждением, падало в мое сознание. И мне казалось, что кто-то бьется и стучит за стеклом нашего окна…
Лицо у него
было обыкновенное, кажется, даже довольно красивое, но черты
не запоминались, а оставалось только впечатление бледности…
Но свет
не действовал ночью, и ночь
была вся во власти враждебного, иного мира, который вместе с темнотой вдвигался в пределы обычной жизни.
Должен сказать при этом, что собственно чорт играл в наших представлениях наименьшую роль. После своего появления старшему брату он нам уже почти
не являлся, а если являлся, то
не очень пугал. Может
быть, отчасти это оттого, что в представлениях малорусского и польского народа он неизменно является кургузым немцем. Но еще более действовала тут старинная большая книга в кожаном переплете («Печерский патерик»), которую отец привез из Киева.
Страшен
был не он, с его хвостом, рогами и даже огнем изо рта. Страшно
было ощущение какого-то другого мира, с его вмешательством, непонятным, таинственным и грозным… Всякий раз, когда кто-нибудь умирал по соседству, особенно если умирал неожиданно, «наглою» смертью «без покаяния», — нам становилась страшна тьма ночи, а в этой тьме — дыхание ночного ветра за окном, стук ставни, шум деревьев в саду, бессознательные вскрикивания старой няньки и даже простой жук, с смутным гудением ударяющийся в стекла…
Однажды отец, выслушав нашу чисто попугайскую утреннюю молитву, собрал нас в своем кабинете и стал учить ее правильному произношению и смыслу. После этого мы уже
не коверкали слов и понимали их значение. Но молитва
была холодна и
не затрагивала воображения.
Мне стало страшно, и я инстинктивно посмотрел на отца… Как хромой, он
не мог долго стоять и молился, сидя на стуле. Что-то особенное отражалось в его лице. Оно
было печально, сосредоточенно, умиленно. Печали
было больше, чем умиления, и еще
было заметно какое-то заутреннее усилие. Он как будто искал чего-то глазами в вышине, под куполом, где ютился сизый дымок ладана, еще пронизанный последними лучами уходящего дня. Губы его шептали все одно слово...
Было похоже, как будто он
не может одолеть это первое слово, чтобы продолжать молитву. Заметив, что я смотрю на него с невольным удивлением, он отвернулся с выражением легкой досады и, с трудом опустившись на колени, молился некоторое время, почти лежа на полу. Когда он опять поднялся, лицо его уже
было, спокойно, губы ровно шептали слова, а влажные глаза светились и точно вглядывались во что-то в озаренном сумраке под куполом.
Он говорил с печальным раздумием. Он много и горячо молился, а жизнь его
была испорчена. Но обе эти сентенции внезапно слились в моем уме, как пламя спички с пламенем зажигаемого фитиля. Я понял молитвенное настроение отца: он, значит, хочет чувствовать перед собой бога и чувствовать, что говорит именно ему и что бог его слышит. И если так просить у бога, то бог
не может отказать, хотя бы человек требовал сдвинуть гору…
Проснувшись, я долго
не хотел верить, что это
была не настоящая жизнь и что настоящая жизнь — вот эта комната с кроватями и дыханием спящих…
И я думал, как достигнуть, чтобы это
было уже
не во сне…
Выражение неба тоже
было другое: звезды по — прежнему мерцали и переливались, но теперь уже
не обращали внимания на меня, стоявшего в одной рубашонке на заднем крыльце, а как будто говорили друг с другом о чем-то, совсем до меня
не относящемся.
Но все это
было безобидно, а процесс ежедневного обновления вызывал
не только понятное любопытство, но и некоторое почтительное удивление.
Ввиду этого он нанял себе в услужение мальчика Петрика, сына хозяйской кухарки. Кухарка, «пани Рымашевская», по прозванию баба Люба,
была женщина очень толстая и крикливая. Про нее говорили вообще, что это
не баба, а Ирод. А сын у нее
был смирный мальчик с бледным лицом, изрытым оспой, страдавший притом же изнурительной лихорадкой. Скупой, как кащей, Уляницкий дешево уговорился с нею, и мальчик поступил в «суторыны».
Закончилось это большим скандалом: в один прекрасный день баба Люба, уперев руки в бока, ругала Уляницкого на весь двор и кричала, что она свою «дытыну»
не даст в обиду, что учить, конечно, можно, но
не так… Вот посмотрите, добрые люди: исполосовал у мальчика всю спину. При этом баба Люба так яростно задрала у Петрика рубашку, что он завизжал от боли, как будто у нее в руках
был не ее сын, а сам Уляницкий.
В нашей семье нравы вообще
были мягкие, и мы никогда еще
не видели такой жестокой расправы. Я думаю, что по силе впечатления теперь для меня могло бы
быть равно тогдашнему чувству разве внезапное на моих глазах убийство человека. Мы за окном тоже завизжали, затопали ногами и стали ругать Уляницкого, требуя, чтобы он перестал бить Мамерика. Но Уляницкий только больше входил в азарт; лицо у него стало скверное, глаза
были выпучены, усы свирепо торчали, и розга то и дело свистела в воздухе.
Дети проявляют иной раз удивительную наблюдательность и удивительно ею пользуются. У пана Уляницкого
было много странностей: он
был феноменально скуп,
не выносил всякой перестановки предметов в комнате и на столе и боялся режущих орудий.
Я
был уже на подоконнике, когда розга просвистела над самым моим ухом и
не больно скользнула вдоль спины…