Неточные совпадения
Он не обедал в
этот день и не лег по обыкновению спать
после обеда, а долго ходил по кабинету, постукивая на ходу своей палкой. Когда часа через два мать послала меня в кабинет посмотреть, не заснул ли он, и, если не спит, позвать к чаю, — то я застал его перед кроватью на коленях. Он горячо молился на образ, и все несколько тучное тело его вздрагивало… Он горько плакал.
А магнат об
этом после ссоры и не подумал…
После похорон некоторое время во дворе толковали, что ночью видели старого «коморника», как при жизни, хлопотавшим по хозяйству.
Это опять была с его стороны странность, потому что прежде он всегда хлопотал по хозяйству днем… Но в то время, кажется, если бы я встретил старика где-нибудь на дворе, в саду или у конюшни, то, вероятно, не очень бы удивился, а только, пожалуй, спросил бы объяснения его странного и ни с чем несообразного поведения,
после того как я его «не укараулил»…
Но уже через полчаса
после первого знакомства в
этом долговязом мальчике вспыхнула такая масса непосредственного веселья и резвости, что мы были совершенно очарованы.
После остановки он наклонялся и начинал подходить ко мне, и
это было самое страшное…
Должен сказать при
этом, что собственно чорт играл в наших представлениях наименьшую роль.
После своего появления старшему брату он нам уже почти не являлся, а если являлся, то не очень пугал. Может быть, отчасти
это оттого, что в представлениях малорусского и польского народа он неизменно является кургузым немцем. Но еще более действовала тут старинная большая книга в кожаном переплете («Печерский патерик»), которую отец привез из Киева.
В
этот самый день или вообще в ближайшее время
после происшествия мы с матерью и с теткой шли по улице в праздничный день, и к нам подошел пан Уляницкий.
Затем мне смутно вспоминаются толпы народа, страшный гул человеческих голосов и что-то невидимое, промчавшееся где-то в глубинах
этого человеческого моря,
после чего народ, точно вдруг обеспамятевший, ринулся к центру города.
Одной ночью разразилась сильная гроза. Еще с вечера надвинулись со всех сторон тучи, которые зловеще толклись на месте, кружились и сверкали молниями. Когда стемнело, молнии, не переставая, следовали одна за другой, освещая, как днем, и дома, и побледневшую зелень сада, и «старую фигуру». Обманутые
этим светом воробьи проснулись и своим недоумелым чириканьем усиливали нависшую в воздухе тревогу, а стены нашего дома то и дело вздрагивали от раскатов, причем оконные стекла
после ударов тихо и жалобно звенели…
По городу грянула весть, что крест посадили в кутузку. У полиции весь день собирались толпы народа. В костеле женщины составили совет, не допустили туда полицмейстера, и
после полудня женская толпа, все в глубоком трауре, двинулась к губернатору. Небольшой одноэтажный губернаторский дом на Киевской улице оказался в осаде. Отец, проезжая мимо, видел
эту толпу и седого старого полицмейстера, стоявшего на ступенях крыльца и уговаривавшего дам разойтись.
Когда началось восстание, наше сближение продолжалось. Он глубоко верил, что поляки должны победить и что старая Польша будет восстановлена в прежнем блеске. Раз кто-то из русских учеников сказал при нем, что Россия — самое большое государство в Европе. Я тогда еще не знал
этой особенности своего отечества, и мы с Кучальским тотчас же отправились к карте, чтобы проверить
это сообщение. Я и теперь помню непреклонную уверенность, с которой Кучальский сказал
после обозрения карты...
Шел я далеко не таким победителем, как когда-то в пансион Рыхлинского.
После вступительного экзамена я заболел лихорадкой и пропустил почти всю первую четверть. Жизнь
этого огромного «казенного» учреждения шла без меня на всех парах, и я чувствовал себя ничтожным, жалким, вперед уже в чем-то виновным. Виновным в том, что болел, что ничего не знаю, что я, наконец, так мал и не похож на гимназиста… И иду теперь беззащитный навстречу Киченку, Мине, суровым нравам и наказаниям…
Крыштанович рассказал мне, улыбаясь, что над ним только что произведена «экзекуция»…
После уроков, когда он собирал свои книги, сзади к нему подкрался кто-то из «стариков», кажется Шумович, и накинул на голову его собственный башлык. Затем его повалили на парту, Крыштанович снял с себя ремень, и «козе» урезали десятка полтора ремней. Закончив
эту операцию, исполнители кинулись из класса, и, пока Домбровекий освобождался от башлыка, они старались обратить на себя внимание Журавского, чтобы установить alibi.
Я сказал матери, что
после церкви пойду к товарищу на весь день; мать отпустила. Служба только началась еще в старом соборе, когда Крыштанович дернул меня за рукав, и мы незаметно вышли. Во мне шевелилось легкое угрызение совести, но, сказать правду, было также что-то необыкновенно заманчивое в
этой полупреступной прогулке в часы, когда товарищи еще стоят на хорах собора, считая ектений и с нетерпением ожидая Херувимской. Казалось, даже самые улицы имели в
эти часы особенный вид.
Однажды,
этой первой осенью
после нашего приезда в город, пришло известие: едет губернатор с ревизией.
Для
этого он наскоро сладил ученический хор под руководством двух учеников из поповичей и сам служил для нас
после общей службы. Нам
это нравилось. Церковь была в нашем нераздельном владении, в ней было как-то особенно уютно, хорошо и тихо. Ни надзирателей, ни надзора не было.
Но… попав в
эту обстановку
после годичной муштровки, ученики распустились.
Но и на каторге люди делают подкопы и бреши. Оказалось, что в
этой идеальной, замкнутой и запечатанной власти моего строгого дядюшки над классом есть значительные прорехи. Так, вскоре
после моего поступления, во время переклички оказалось, что ученик Кириченко не явился. Когда Лотоцкий произнес его фамилию, сосед Кириченко по парте поднялся, странно вытянулся, застыл и отрубил, явно передразнивая манеру учителя...
Курение, «неразрешенные книги» (Писарев, Добролюбов, Некрасов, — о «нелегальщине» мы тогда и не слыхали), купанье в неразрешенном месте, катанье на лодках, гулянье
после семи часов вечера — все
это входило в кодекс гимназических проступков.
Прямо против дома исправника была расположена ученическая квартира вдовы Савицкой, и так как
это было уже
после уроков, то кучка учеников вышла в палисадник, чтобы полюбоваться встречей.
Чтобы кое-как довести до конца наше учение, мать тотчас
после похорон стала хлопотать о разрешении держать ученическую квартиру, и с
этих пор, больная, слабая и одинокая, она с истинно женским героизмом отстаивала наше будущее…
Так рассказывали
эту историю обыватели. Факт состоял в том, что губернатор
после корреспонденции ушел, а обличитель остался жив, и теперь, приехав на время к отцу, наслаждался в родном городе своей славой…
Это входило у меня в привычку. Когда же
после Тургенева и других русских писателей я прочел Диккенса и «Историю одного города» Щедрина, — мне показалось, что юмористическая манера должна как раз охватить и внешние явления окружающей жизни, и их внутренний характер. Чиновников, учителей, Степана Яковлевича, Дидонуса я стал переживать то в диккенсовских, то в щедринских персонажах.
Однажды
после каникул он явился особенно мрачный и отчасти приподнял завесу над бездной своей порочности: в его угрюмо — покаянных намеках выступало юное существо… дитя природы… девушка из бедной семьи. Обожала его. Он ее погубил…
Этим летом, ночью… в глубоком пруду… и т. д.
На ученической квартире, которую
после смерти отца содержала моя мать, я был «старшим». В
этот год одну комнату занимал у нас юноша Подгурский, сын богатого помещика, готовившийся к поступлению в один из высших классов. Однажды директор, посетив квартиру, зашел в комнату Подгурского в его отсутствии и повел в воздухе носом.
Он не знал, что для меня «тот самый» значило противник Добролюбова. Я его себе представлял иначе.
Этот казался умным и приятным. А то обстоятельство, что человек, о котором (хотя и не особенно лестно) отозвался Добролюбов, теперь появился на нашем горизонте, — казалось мне чудом из того нового мира, куда я готовлюсь вступить.
После купанья Андрусский у своих дверей задержал мою руку и сказал...
Эта струя, однако, продолжения не имела. Весь склад наших встреч, взаимных визитов, игр и разговоров содействовал развитию «влюбленности», но не дружбы, не откровенности, не таких душевных излияний. Кроме того,
после следующего же урока танцев, который должен был быть последним, Лена тяжело заболела.
Неточные совпадения
Анна Андреевна.
После? Вот новости —
после! Я не хочу
после… Мне только одно слово: что он, полковник? А? (С пренебрежением.)Уехал! Я тебе вспомню
это! А все
эта: «Маменька, маменька, погодите, зашпилю сзади косынку; я сейчас». Вот тебе и сейчас! Вот тебе ничего и не узнали! А все проклятое кокетство; услышала, что почтмейстер здесь, и давай пред зеркалом жеманиться: и с той стороны, и с
этой стороны подойдет. Воображает, что он за ней волочится, а он просто тебе делает гримасу, когда ты отвернешься.
Городничий. Я здесь напишу. (Пишет и в то же время говорит про себя.)А вот посмотрим, как пойдет дело
после фриштика да бутылки толстобрюшки! Да есть у нас губернская мадера: неказиста на вид, а слона повалит с ног. Только бы мне узнать, что он такое и в какой мере нужно его опасаться. (Написавши, отдает Добчинскому, который подходит к двери, но в
это время дверь обрывается и подслушивавший с другой стороны Бобчинский летит вместе с нею на сцену. Все издают восклицания. Бобчинский подымается.)
Г-жа Простакова. Без наук люди живут и жили. Покойник батюшка воеводою был пятнадцать лет, а с тем и скончаться изволил, что не умел грамоте, а умел достаточек нажить и сохранить. Челобитчиков принимал всегда, бывало, сидя на железном сундуке.
После всякого сундук отворит и что-нибудь положит. То-то эконом был! Жизни не жалел, чтоб из сундука ничего не вынуть. Перед другим не похвалюсь, от вас не потаю: покойник-свет, лежа на сундуке с деньгами, умер, так сказать, с голоду. А! каково
это?
Стародум. Так. Только, пожалуй, не имей ты к мужу своему любви, которая на дружбу походила б. Имей к нему дружбу, которая на любовь бы походила.
Это будет гораздо прочнее. Тогда
после двадцати лет женитьбы найдете в сердцах ваших прежнюю друг к другу привязанность. Муж благоразумный! Жена добродетельная! Что почтеннее быть может! Надобно, мой друг, чтоб муж твой повиновался рассудку, а ты мужу, и будете оба совершенно благополучны.
Если глуповцы с твердостию переносили бедствия самые ужасные, если они и
после того продолжали жить, то они обязаны были
этим только тому, что вообще всякое бедствие представлялось им чем-то совершенно от них не зависящим, а потому и неотвратимым.