Неточные совпадения
Для их же собственной пользы
и выгоды денежный выкуп за душевой надел заменили им личной работой, — не желают: «мы-де ноне вольные
и баршшыны не хотим!» Мы все объясняем им,
что тут никакой барщины нет,
что это не барщина, а замена выкупа личным трудом в пользу помещика, которому нужно же выкуп вносить,
что это только так, пока — временная мера, для их же выгоды, — а они свое несут: «Баршшына да баршшына!»
И вот, как говорится, inde iraе [Отсюда гнев (лат.).], отсюда
и вся история… «Положения» не понимают, толкуют его по-своему, самопроизвольно; ни мне, ни полковнику, ни г-ну исправнику не верят, даже попу не верят;
говорят: помещики
и начальство настоящую волю спрятали, а прочитали им подложную волю, без какой-то золотой строчки,
что настоящая воля должна быть за золотой строчкой…
— А
что я вас хотел просить, почтеннейший Лев Александрович, — вкрадчиво начал он, улыбаясь приятельски-сладкой улыбкой
и взяв за пуговицу своего собеседника. — Малый, кажется мне, очень, очень подозрительный… Мы себе засядем будто в картишки, а вы
поговорите с ним — хоть там, хоть в этой комнате; вызовите его на разговорец на эдакий… пускай-ко выскажется немножко… Это для нас, право же, не бесполезно будет…
— Да ведь это по нашему, по мужицкому разуму — все одно выходит, — возражали мужики с плутоватыми ухмылками. — Опять же видимое дело — не взыщите, ваше благородие, на слове, а только как есть вы баре, так барскую руку
и тянете, коли
говорите,
что земля по закону господская. Этому никак нельзя быть,
и никак мы тому верить не можем, потому — земля завсягды земская была, значит, она мирская, а вы шутите: господская! Стало быть, можем ли мы верить?
— Да
что закон! — перебили его в кучке переговорщиков. — Ты, ваше благородие, только все
говоришь про закон; это один разговор, значит! А ты покажи нам закон настоящий, который, значит, за золотою строчкою писан, тогда
и веру вам дадим,
и всему делу шабаш!
— Любезные мои, такого закона, про какой вы
говорите, нет
и никогда не бывало, да
и быть не может,
и тот, кто сказал вам про него, — тот, значит, обманщик
и смутитель! Вы этому не верьте! Я вам
говорю,
что такого закона нет! — убеждал генерал переговорщиков.
Мужики же в ответ им
говорили,
что пущай генерал покажет им свою особую грамоту за царевой печатью, тогда ему поверят,
что он точно послан от начальства, а не от арб, а адъютанту на все его доводы возражали,
что по их мужицкому разуму прежняя барщина
и личный труд, к какому их теперь обязывают, выходит все одно
и то же.
Он не знал,
что говорить,
что предпринять, на
что решиться, чувствовал,
что ему лучше всего было бы с самого начала ничего не
говорить и ни на
что не решаться, но… теперь уже поздно, теперь уже зарвался —
и потому, начиная терять последнее терпение, адъютант все более
и более горячился
и выходил из себя.
Через несколько минут привели священника, с крестом в руках,
и послали увещевать толпу.
И говорил он толпе на заданную тему, о том,
что бунтовать великий грех
и что надо выдать зачинщиков.
— Как нет?..
Что они там толкуют? — почтительно косясь
и оглядываясь на генерала
и, видимо, желая изобразить перед ним свою энергическую деятельность, возвысил голос Пшецыньский, который сбежал с крыльца, однако же не приближался к толпе далее
чем на тридцать шагов. — Должны быть зачинщики! Выдавай их сюда! Пусть все беспрекословно выходят к его превосходительству!.. Вы должны довериться вашему начальству! Выдавай зачинщиков,
говорю я!
— Боже мой! Опять!.. Опять бунт!.. Мятеж… восстание!..
И это у меня!.. У меня! в моей губернии!.. Второй бунт!.. Вот до
чего уже дошло!.. Вот они, плоды… —
говорил он с видом встревоженного Зевеса, но дошел до «плодов»
и запнулся, ибо спохватился,
что новоприбывший гость взирает на эти «плоды» со стороны самой либеральной.
Сам Непомук никакого мнения не выразил, но Шписс вместе с прелестным Анатолем помчались по всему городу
и потом в клуб рассказывать интересные новости о том, как они обедали нынче у губернатора вместе с бароном Икс-фон-Саксеном,
и что при этом
говорил барон,
и что они ему
говорили,
и как он отправился в Пчелиху самолично укрощать крестьянское восстание,
и что вообще барон — это un charmant homme [Очаровательный человек (фр.).],
и что они от него в восторге.
— Ну, пойдем до кабинета: там теплее
и покойнее… потолкуем… Я давно уж с нетерпением ждал пана, — радушно
говорил ксендз, предупредительно пропуская Пшецыньского в смежную комнату. — Сядай, муй коханы, сядай на ту фотелю… ближе к камину!.. Ну, то так ладне!..
Чем же мне подчивать пана?
— Эх, Ардальон Михайлович, полноте! — с горьким сожалением покачала головой девушка. — Слышала я
и видела,
что вы
говорили и что делали! Улучили минутку, когда квартальный куда-то отвернулся, а подъехала полицмейстерская пара впристяжку…Извините, но я бы очень хотела знать,
что случилось с вами
и с вашим красноречием в ту самую минуту?
— Какое!
и слушать ничего не хочет,
и не верит. Ведь он, —
говорю вам, бог для них. Совсем забрал в руки девочку, так
что в последнее время со мною даже гораздо холоднее стала, а уж на
что были друзьями.
Констанция Александровна ответила величественным кивком
и устроила на лице такую мину, которая ясно
говорила,
что она готова благосклонно выслушать.
Иные отказывались от билетов,
говоря,
что возьмут потом или
что уже взяли, другие поприсылали их обратно — кто при вежливо извинительных записочках, выставляя какое-нибудь благовидное препятствие к посещению вечера, а кто, то есть большая часть, без всяких записок
и пояснений, просто возвращали в тех же самых, только уже распечатанных конвертах, чрез своего кучера или с горничною, приказав сказать майору, «
что для наших, мол, господ не надо, потому — не требуется».
— Эка штука три рубля! —
говорил он фыркая
и задирая голову. — Оттого
и сочувствует,
что у Петра Петровича
и у самого-то преподавание-то идет почитай
что на тех же самых жандармственных принципах; а небойсь, кабы мы вели эту школу, так нам бы кукиш с маслом прислал! Эта присылка только еще больше все дело компрометирует.
— Смелости?.. У меня-то? У Ивана-то Шишкина смелости не хватит? Ха-ха?! Мы в прошлом году, батюшка, французу бенефис целым классом задавали, так я в него, во-первых, жвачкой пустил прямо в рожу, а потом парик сдернул… Целых полторы недели в карцере сидел, на хлебе
и на воде-с, а никого из товарищей не выдал. Вот Феликс Мартынович знает! — сослался он на Подвиляньского, — а вы
говорите смелости не хватит!.. А вот хотите докажу,
что хватит? Мне
что? Мне все равно!
— Пожалуйте-ка сюда, господин Лубянский! — издали обратился он к Петру Петровичу тем официально-деревянным тоном, который не предвещал ничего доброго. Старик
и чувствовал,
и понимал,
что во всяком случае ему решительно нечего
говорить, нечего привести в свою защиту
и оправдание,
и потому он только произнес себе мысленно: «помяни, Господи, царя Давида
и всю кротость его!»
и, по возможности, твердо
и спокойно подошел к губернатору.
— Ну, я хоть
и мал да крепок, — возразил он весьма внушительным тоном, —
и меня застращивать да запугивать нечего! Расправа, о которой вы
говорите, будет для господина Подвиляньского пожалуй
что поубыточнее,
чем для меня! Но… я, во всяком случае, извиняться не стану,
и сколь ни находит это глупым господин Полояров, предпочитаю дуэль
и принимаю ваш вызов.
— Э, Боже мой! Да не все ли равно? Ведь я ж
говорю тебе,
что ни на
чем не умею… Разве только «на кулачьях», как
говорил Полояров, да
и на тех не пробовал.
Анатоль целые утра проводил перед зеркалом, громко разучивая свою роль по тетрадке, превосходно переписанной писцом губернаторской канцелярии,
и даже совершенно позабыл про свои прокурорские дела
и обязанности, а у злосчастного Шписса, кроме роли, оказались теперь еще сугубо особые поручения, которые ежечасно давали ему то monsieur Гржиб, то madame Гржиб,
и черненький Шписс, сломя голову, летал по городу, заказывая для генеральши различные принадлежности к спектаклю, то устраивал оркестр
и руководил капельмейстера, то толковал с подрядчиком
и плотниками, ставившими в зале дворянского собрания временную сцену (играть на подмостках городского театра madame Гржиб нашла в высшей степени неприличным), то объяснял что-то декоратору, приказывал о чем-то костюмеру, глядел парики у парикмахера, порхал от одного участвующего к другому, от одной «благородной любительницы» к другой,
и всем
и каждому старался угодить, сделать что-нибудь приятное, сказать что-нибудь любезное, дабы все потом
говорили: «ах, какой милый этот Шписс! какой он прелестный!»
Что касается, впрочем, до «мелкоты» вроде подрядчика, декоратора, парикмахера
и тому подобной «дряни», то с ними Шписс не церемонился
и «приказывал» самым начальственным тоном: он ведь знал себе цену.
— Э, барышня,
что это вы такое
говорите! — снисходительно усмехнулся Подхалютин, — ну, где там страдает! Наша родина вообще страдает только тремя недугами: желудком после масленицы, тифом на Святой, по весне, да финансовым расстройством, en générale, которое, кажется, нынче перейдет в хроническое. Вот
и все наши страдания.
— Где была, там уж нету! — отвечала она с усмешкой. — А ты вот
что, папахен… Мне с тобой надо
поговорить серьезно
и… решительно. Угодно тебе меня выслушать?
— Извольте-с. Я буду
говорить, — начала она, с какой-то особенною решимостью ставши пред отцом
и скрестив на груди руки. — Скажи мне, пожалуйста, папахен, для
чего ты принимаешь к себе в дом шпионов?
— Ха-ха-ха!.. Это мило! Это мне нравится! — нервно потирая руки, зашагала она по комнате. — Ну, так я же тебе
говорю,
что я не желаю, не хочу — слышишь ли, папахен? — не хочу, чтоб у нас в доме бывал этот шпионишка! После этого к нам ни один порядочный человек
и носу не покажет. Мне уж
и то
говорят все!..
— Нюта, Нюта! — горько покачал он головою. —
И это ты!.. это ты
говоришь такие вещи!.. Да кто это вселил в тебя мысли-то такие?.. Боже мой! Родительское чувство… отца вдруг с собакой… со псом приравняла!.. Да
что ж это, ей-Богу!.. Нюта, это не ты
говоришь… это чудится мне только!.. Нюта! родная моя!.. Поди ко мне.
—
И в самом деле, ступайте-ка вы лучше домой пока, — охотно поддакнул Полояров. — Только уж, пожалуйста, Петр Петрович, вы ее не тово… Уж теперь мне, как жениху, предоставьте право следить за ее поступками; не вам, а мне ведь жить-то с нею, так вы родительскую власть маленько тово… на уздечку. Ха-ха-ха! Так,
что ли, говорю-то я? ась?..
— Папахен! — защебетала снова радостная девушка, — да
что же ты не сказал еще ни слова! Рад или не рад? Я рада! Ведь
говорю тебе, я люблю его! Ну, скажи же нам, скажи, как это в старых комедиях говорится: «дети мои, будьте счастливы!» — с комическою важностью приподнялась она на цыпочки, расставляя руки в виде театрального благословения,
и, наконец, не выдержав, весело расхохоталась.
— Я
и не
говорю,
что не может, — ответил владыка, — я
говорю только,
что этот человек открыто проповедует безбожие, читает там воспрещенные брошюры
и делает на них свои комментарии, отвращает учеников от церкви, наконец… Вот
что говорю я, ваше превосходительство!
— Н-да-а! Это, конечно, дурно! — небрежно протянул сквозь зубы фон-Саксен. — Хотя, собственно
говоря, в наш век более важно, чтобы церковь была построена в сердце человека, чтоб он в сердце своем имел церковь… Это, конечно, важнее,
чем он будет ходить, ничего не чувствуя
и не понимая, в видимую церковь.
— Да, ваше превосходительство изволили совершенно справедливо заметить, — сказал он тихо
и медленно. — В наш век действительно появилось — к прискорбию истинной церкви — очень много людей, которые
говорят,
что их церковь в одном только сердце построена; но — странное дело! я сам знаю очень много подобных
и почти всегда замечал при этом,
что если церковь в сердце, то колокольня непременно в голове построена…
и колокола вдобавок очень дурно подобраны.
— Нет-с, батюшка, мы, русские, слишком еще дураки для этого, — авторитетно возразил Свитка с каким-то презрением; — вы
говорите: Италия! Так ведь в Италии, батюшка, карбонарии-с, Италия вся покрыта сетью революционных кружков, тайных обществ, в Италии был Буонаротти, там есть — шутка сказать! — голова делу, Мадзини, есть, наконец, сердце
и руки, Джузеппе Гарибальди-с! А у нас-то
что.
Сам Полояров нимало впрочем не смущался подобным отношением к собственной особе; он,
говоря его словами, «игнорировал глупого старца»
и, как ни в
чем не бывало, в качестве жениха почти ежедневно ходил к нему то обедать, то чай пить, то ужинать.
Конечно, надо ехать! — размышлял он, — об этом нечего
и говорить,
и чем скорее, тем лучше, а то еще гляди, пожалуй, окрутят как-нибудь… заставят…
Кабы у самой, так
и говорить бы не о
чем, а тут вот
и ломай себе голову!»
— Ну, для моего, я надеюсь, найдется! — с полною уверенностью заметил Ардальон. — Дело,
говорю вам, очень важное,
и вы будете мне даже весьма благодарны за то,
что я не пошел с ним помимо вас.
— Эй, Калистрат Стратилактович, смотрите, чтоб не пришлось потом горько покаяться, — предостерег он весьма полновесно
и внушительно; — знаете пословицу:
и близок локоть, да не укусишь; так кусайте-ка, пока еще можно!
Говорю, сами благодарить будете! Вы ведь еще по прежним отношениям знаете,
что я малый не дурак
и притом человек предприимчивый, а нынче вот не без успеха литературой занимаюсь. Полноте!
что артачиться! А вы лучше присядьте, да выслушайте: это недолго будет.
Одна «Искра»-то
чего стоит, а уж о других нечего
и говорить!..
— Ге-ге! Куда хватили! — ухмыльнулся обличитель. — А позвольте спросить, за
что же вы это к суду потянете?
Что же вы на суде говорить-то станете? —
что вот, меня, мол, господин Полояров изобразил в своем сочинении? Это,
что ли? А суд вас спросит: стало быть, вы признали самого себя? Ну, с
чем вас
и поздравляю! Ведь нынче, батюшка, не те времена-с; нынче гласность! газеты! — втемную, значит, нельзя сыграть! Почему вы тут признаете себя? Разве Низкохлебов то же самое,
что Верхохлебов.
— Можете! — согласился Полояров. — А где, позвольте узнать, — где у вас на все на это свидетели найдутся? Дело-то ведь у нас с глазу на глаз идет, а я — мало ль зачем мог приходить к вам! Кто видел? кто слышал? Нет-с, почтеннейший, ни хера вы на этом не возьмете!
И мы ведь тоже не лыком шиты! А вы лучше, советую вам, эдак душевно, по-Божьи! Ну-с, так
что же-с? — вопросительно прибавил он в заключение, —
говорите просто: желаете аль нет?
Ну,
что ж это такое? —
говорил Верхохлебов, взяв рукопись
и перелистывая ее да прикидывая на вес по руке.
Вернувшись домой, Ардальон наказал хозяйке,
что кто бы его ни спрашивал, а особенно Затц
и Лубянская,
говорить всем «дома нет
и когда будет — неизвестно
и комната его заперта,
и ключ унес с собою». После таковой меры предосторожности он спешно упаковался, уложил в чемодан все свои пожитки да бумаги
и принялся за письмо к невесте.
— Нет, не все! Уж про поляка ты мне лучше
и не
говори. Поляка, брат, я знаю, потому в этой самой их Польше мы три года стояли. Первое дело — лядащий человек, а второе дело,
что на всю-то их Польшу комар на хвосте мозгу принес, да
и тот-то бабы расхватали! Это слово не мимо идет!
— Други почтенные! братцы! — вдруг возвысил голос отставной солдатик. — Это, надо быть,
и вправду француз всю эту штуку выдумал! Потом он, первым делом, в этой грамоте
что говорит?
Говорит,
что войско прочь,
что солдатов больше не требуется! Так ли?
Черненький Шписс поспевал решительно повсюду:
и насчет музыкантов,
и насчет прислуги,
и насчет поправки какой-нибудь свечи или розетки,
и насчет стремительного поднятия носового платка, уроненного губернаторшей; он
и старичков рассаживает за зеленые столы, он
и стакан лимонада несет на подносике графине де-Монтеспан, он
и полькирует с madame Пруцко,
и вальсирует со старшею невестой неневестною,
и говорит почтительные, но приятные любезности барону Икс-фон-Саксену; словом, Шписс везде
и повсюду,
и как всегда — вполне незаменимый, вполне необходимый Шписс,
и все
говорят про него: «Ах, какой он милый! какой он прелестный!»
И Шписс доволен
и счастлив,
и Непомук тоже доволен, имея такого чиновника по особым поручениям,
и решает про себя,
что Шписса опять-таки необходимо нужно представить к следующей награде.
— В
чем?
И сам не знаю, ваше сиятельство! — вздохнул
и развел руками философ. — Но вы, как
и я же, успели уже, вероятно, заметить,
что здесь все как будто в чем-то виноваты пред вашим сиятельством; ну, а я человек мирской
и вместе со всеми инстинктивно чувствую себя тем же
и говорю: «виноват!» Я только, ваше сиятельство, более откровенен,
чем другие.
— Э алянстан? — вопрошала она. — Вузаве ля боку дэ театр, дэ консерт, э сюрту юн гранд сосьетэ! Он парль ке се тутафе юн бург эуропеэнь! [
И немедленно? У вас много театров, концертов
и, главное, у вас есть высшее общество!
Говорят,
что это совсем европейский город! (смесь фр. с нем.).]
Мне уж
и то мой муж
говорит,
что я как-нибудь попадусь в Петропавловскую крепость, право!..
— Рецепт не особенно сложен, — возразил Хвалынцев, —
и был бы очень даже хорош, если бы сердце не шло часто наперекор рассудку, вот, как у меня, например, рассудок
говорит: поезжай в Петербург, тебе, брат, давно пора, а сердце, быть может, просит здесь остаться.
Что вы с ним поделаете! Ну
и позвольте спросить вас,
что бы вы сделали, если бы, выйдя замуж да вдруг… ведь всяко бывает! — глубоко полюбили бы другого?