Неточные совпадения
— Подумайте сами, мадам Шойбес, —
говорит он, глядя на стол, разводя руками
и щурясь, — подумайте, какому риску я здесь подвергаюсь! Девушка была обманным образом вовлечена в это… в как его… ну, словом, в дом терпимости, выражаясь высоким слогом. Теперь родители разыскивают ее через полицию. Хорошо-с. Она попадает из одного места в другое, из пятого в десятое… Наконец след находится у вас,
и главное, — подумайте! — в моем околотке!
Что я могу поделать?
— Я ему
говорю: «Иди, негодяй,
и заяви директору, чтобы этого больше не было, иначе папа на вас на всех донесет начальнику края».
Что же вы думаете? Приходит
и поверит: «Я тебе больше не сын, — ищи себе другого сына». Аргумент! Ну,
и всыпал же я ему по первое число! Ого-го! Теперь со мной разговаривать не хочет. Ну, я ему еще покажу!
Нюра — маленькая, лупоглазая, синеглазая девушка; у нее белые, льняные волосы, синие жилки на висках. В лице у нее есть что-то тупое
и невинное, напоминающее белого пасхального сахарного ягненочка. Она жива, суетлива, любопытна, во все лезет, со всеми согласна, первая знает все новости,
и если
говорит, то
говорит так много
и так быстро,
что у нее летят брызги изо рта
и на красных губах вскипают пузыри, как у детей.
Однажды вышел такой случай,
что девицы чуть не с благоговейным ужасом услыхали,
что Тамара умеет бегло
говорить по-французски
и по-немецки.
Все они относились к нему очень бережно
и внимательно, с какой-то участливой, немножко приторной жалостливостью,
что весьма вяжется с внутренними закулисными нравами домов терпимости, где под внешней грубостью
и щегольством похабными словами живет такая же слащавая, истеричная сентиментальность, как
и в женских пансионах
и,
говорят, в каторжных тюрьмах.
Но хозяйка дома
и обе экономки всячески балуют Пашу
и поощряют ее безумную слабость, потому
что благодаря ей Паша идет нарасхват
и зарабатывает вчетверо, впятеро больше любой из остальных девушек, — зарабатывает так много,
что в бойкие праздничные дни ее вовсе не выводят к гостям «посерее» или отказывают им под предлогом Пашиной болезни, потому
что постоянные хорошие гости обижаются, если им
говорят,
что их знакомая девушка занята с другим.
— Вы передергиваете, Рамзес, — возразил с неудовольствием Ярченко. — Вы мне напоминаете тех мещан, которые еще затемно собрались глазеть на смертную казнь,
говорят: мы здесь ни при
чем, мы против смертной казни, это все прокурор
и палач.
— А Нинка
говорит: я,
говорит, ни за
что с ним не останусь, хоть режьте меня на куски… всю,
говорит, меня слюнями обмочил. Ну старик, понятно, пожаловался швейцару, а швейцар, понятно, давай Нинку бить. А Сергей Иваныч в это время писал мне письмо домой, в провинцию,
и как услышал,
что Нинка кричит…
Я
говорю,
что жизнь поражает, ставит в тупик своей диковинной путаницей
и неразберихой.
Прокурор, который присутствовал при последнем туалете преступника, видит,
что тот надевает башмаки на босу ногу,
и — болван! — напоминает: «А чулки-то?» А тот посмотрел на него
и говорит так раздумчиво: «Стоит ли?» Понимаете: эти две коротеньких реплики меня как камнем по черепу!
Я пришел к нему
и стал рассказывать ему многое-многое о здешней жизни,
чего я вам не
говорю из боязни наскучить.
— Слушайте, — сказал он тихо, хриплым голосом, медленно
и веско расставляя слова. — Это уже не в первый раз сегодня,
что вы лезете со мной на ссору. Но, во-первых, я вижу,
что, несмотря на ваш трезвый вид, вы сильно
и скверно пьяны, а во-вторых, я щажу вас ради ваших товарищей. Однако предупреждаю, если вы еще вздумаете так
говорить со мною, то снимите очки.
Быстрая
и нелепая ссора Платонова с Борисом долго служила предметом разговора. Репортер всегда в подобных случаях чувствовал стыд, неловкость, жалость
и терзания совести.
И, несмотря на то,
что все оставшиеся были на его стороне, он
говорил со скукой в голосе...
— Поверьте, господа,
что душой отдыхаешь среди молодежи от всех этих житейских дрязг, —
говорил он, придавая своему жесткому
и порочному лицу по-актерски преувеличенное
и неправдоподобное выражение растроганности.Эта вера в святой идеал, эти честные порывы!..
Что может быть выше
и чище нашего русского студенчества?.. Кельнер! Шампанскава-а! — заорал он вдруг оглушительно
и треснул кулаком по столу.
— Нет, брат, ошибся! — сказал Лихонин
и прищелкнул языком. —
И не то,
что я по убеждению или из принципа… Нет! Я, как анархист, исповедываю,
что чем хуже, тем лучше… Но, к счастию, я игрок
и весь свой темперамент трачу на игру, поэтому во мне простая брезгливость
говорит гораздо сильнее,
чем это самое неземное чувство. Но удивительно, как совпали наши мысли. Я только
что хотел тебя спросить о том же.
— Зачем же, черт побери, ты здесь толчешься? Я чудесно же вижу,
что многое тебе самому противно,
и тяжело,
и больно. Например, эта дурацкая ссора с Борисом или этот лакей, бьющий женщину, да
и вообще постоянное созерцание всяческой грязи, похоти, зверства, пошлости, пьянства. Ну, да раз ты
говоришь, — я тебе верю,
что блуду ты не предаешься. Но тогда мне еще непонятнее твой modus vivendi [Образ жизни (лат.)], выражаясь штилем передовых статей.
— Посмотрите, какие прекрасные образцы: совсем не уступают заграничным. Обратите внимание. Вот, например, русское, а вот английское трико или вот кангар
и шевиот. Сравните, пощупайте,
и вы убедитесь,
что русские образцы почти не уступают заграничным. А ведь это
говорит о прогрессе, о росте культуры. Так
что совсем напрасно Европа считает нас, русских, такими варварами.
Он
говорил о том,
что за ним следит полиция,
что ему не миновать тюрьмы, а может быть, даже каторги
и виселицы,
что ему нужно скрыться на несколько месяцев за границу.
Затем тотчас же, точно привидение из люка, появился ее сердечный друг, молодой полячок, с высоко закрученными усами, хозяин кафешантана. Выпили вина,
поговорили о ярмарке, о выставке, немножко пожаловались на плохие дела. Затем Горизонт телефонировал к себе в гостиницу, вызвал жену. Познакомил ее с теткой
и с двоюродным братом тетки
и сказал,
что таинственные политические дела вызывают его из города. Нежно обнял Сару, прослезился
и уехал.
— Дорогая Елена Викторовна, — горячо возразил Чаплинский, — я для вас готов все сделать.
Говорю без ложного хвастовства,
что отдам свою жизнь по вашему приказанию, разрушу свою карьеру
и положение по вашему одному знаку… Но я не рискую вас везти в эти дома. Русские нравы грубые, а то
и просто бесчеловечные нравы. Я боюсь,
что вас оскорбят резким, непристойным словом или случайный посетитель сделает при вас какую-нибудь нелепую выходку…
—
Говорят, Эльза,
что с вами обращаются очень грубо… иногда бьют… принуждают к тому,
чего вы не хотите
и что вам противно?
Лихонин смутился. Таким странным ему показалось вмешательство этой молчаливой, как будто сонной девушки. Конечно, он не сообразил того,
что в ней
говорила инстинктивная, бессознательная жалость к человеку, который недоспал, или, может быть, профессиональное уважение к чужому сну. Но удивление было только мгновенное. Ему стало почему-то обидно. Он поднял свесившуюся до полу руку лежащего, между пальцами которой так
и осталась потухшая папироса,
и, крепко встряхнув ее, сказал серьезным, почти строгим голосом...
— Вот
и чудесно…
И хорошо,
и мило,-говорил Лихонин, суетясь около хромоногого стола
и без нужды переставляя чайную посуду. — Давно я, старый крокодил, не пил чайку как следует, по-христиански, в семейной обстановке. Садитесь, Люба, садитесь, милая, вот сюда, на диван,
и хозяйничайте. Водки вы, верно, по утрам не пьете, а я, с вашего позволения, выпью… Это сразу подымает нервы. Мне, пожалуйста, покрепче, с кусочком лимона. Ах,
что может быть вкуснее стакана горячего чая, налитого милыми женскими руками?
И,
говорят, — гораздо лучше,
чем покрутившись вокруг аналоя.
Он
говорил при этом с самым простым
и значительным видом: «То,
что я тебе даю, — Великая книга.
Она
говорит о том,
что Аллах Акбар
и Магомет его пророк,
что много зла
и бедности на земле
и что люди должны быть милостивы
и справедливы друг к другу».
И о
чем бы он ни
говорил, он всегда сводил монолог на самую прекрасную, самую плодородную, самую передовую, самую рыцарскую
и в то же время самую обиженную страну — Грузию.
—
И дело. Ты затеял нечто большое
и прекрасное, Лихонин. Князь мне ночью
говорил. Ну,
что же, на то
и молодость, чтобы делать святые глупости. Дай мне бутылку, Александра, я сам открою, а то ты надорвешься
и у тебя жила лопнет. За новую жизнь, Любочка, виноват… Любовь… Любовь…
— Какие тут шутки, Любочка! Я был бы самым низким человеком, если бы позволял себе такие шутки. Повторяю,
что я тебе более
чем друг, я тебе брат, товарищ.
И не будем об этом больше
говорить. А то,
что случилось сегодня поутру, это уж, будь покойна, не повторится.
И сегодня же я найму тебе отдельную комнату.
Через несколько минут он вернулся
и сел на свое место. Он чувствовал,
что без него что-то
говорили о нем,
и тревожно обежал глазами товарищей. Потом, положив руки на стол, он начал...
— Мне решительно все равно,
что обо мне станут
говорить знакомые
и незнакомые, а от своего намерения спасти, — извините за дурацкое слово, которое сорвалось, — от намерения ободрить, поддержать эту девушку я не откажусь.
— Нет, так нельзя, Люба! Так невозможно дальше,
говорил десять минут спустя Лихонин, стоя у дверей, укутанный, как испанский гидальго плащом, одеялом. — Завтра же я найму тебе комнату в другом доме.
И вообще, чтобы этого не было! Иди с богом, спокойной ночи! Все-таки ты должна дать честное слово,
что у нас отношения будут только дружеские.
— Нечего уж
и говорить о том,
что я стал теперь позорной сказкою всего университета.
А ведь даже
и вчера днем было не поздно, когда она
говорила,
что готова уехать назад.
— О! Не беспокойтесь
говорить: я все прекрасно понимаю. Вероятно, молодой человек хочет взять эта девушка, эта Любка, совсем к себе на задержание или чтобы ее, — как это называется по-русску, — чтобы ее спасай? Да, да, да, это бывает. Я двадцать два года живу в публичный дом
и всегда в самый лучший, приличный публичный дом,
и я знаю,
что это случается с очень глупыми молодыми людьми. Но только уверяю вас,
что из этого ничего не выйдет.
С учением дело шло очень туго. Все эти самозванные развиватели, вместе
и порознь,
говорили о том,
что образование человеческого ума
и воспитание человеческой души должны исходить из индивидуальных мотивов, но на самом деле они пичкали Любку именно тем,
что им самим казалось нужным
и необходимым,
и старались преодолеть с нею именно те научные препятствия, которые без всякого ущерба можно было бы оставить в стороне.
Правда, она в сотни раз лучше,
чем Лихонин, умела на улице, в саду
и в комнате ориентироваться по странам света, — в ней сказывался древний мужицкий инстинкт,но она упорно отвергала сферичность земли
и не признавала горизонта, а когда ей
говорили,
что земной шар движется в пространстве, она только фыркала.
— Уж очень он, Василий Васильевич, со мной строгий,
и ничего я не понимаю,
что он
говорит,
и я больше не хочу с ним учиться.
Так как в университете давно уже
говорили о том,
что Лихонин спас девушку из такого-то дома
и теперь занимается ее нравственным возрождением, то этот слух, естественно, дошел
и до учащихся девушек, бывавших в студенческих кружках.
Он
говорил, может быть,
и не так, но во всяком случае приблизительно в этом роде. Любка краснела, протягивала барышням в цветных кофточках
и в кожаных кушаках руку, неуклюже сложенную всеми пальцами вместе, потчевала их чаем с вареньем, поспешно давала им закуривать, но, несмотря на все приглашения, ни за
что не хотела сесть. Она
говорила: «Да-с, нет-с, как изволите».
И когда одна из барышень уронила на пол платок, она кинулась торопливо поднимать его.
Он, молча
и не оглядываясь на Женьку, стал торопливо одеваться, не попадая ногами в одежду. Руки его тряслись,
и нижняя челюсть прыгала так,
что зубы стучали нижние о верхние, а Женька
говорила с поникнутой головой...
— Ванька-Встанька только
что пришел сюда… Отдал Маньке конфеты, а потом стал нам загадывать армянские загадки… «Синего цвета, висит в гостиной
и свистит…» Мы никак не могли угадать, а он
говорит: «Селедка»… Вдруг засмеялся, закашлялся
и начал валиться на бок, а потом хлоп на землю
и не движется… Послали за полицией… Господи, вот страсть-то какая!.. Ужасно я боюсь упокойников!..
—
Что не больно?.. — закричал вдруг бешено Симеон,
и его черные безбровые
и безресницые глаза сделались такими страшными,
что кадеты отшатнулись. — Я тебя так съезжу по сусалам,
что ты папу-маму
говорить разучишься! Ноги из заду выдерну. Ну, мигом! А то козырну по шее!
— Не стесняйся, милая Женя,
говори все,
что есть! Ты ведь знаешь,
что я человек свой
и никогда не выдам. А может быть,
и впрямь что-нибудь хорошее посоветую. Ну, бух с моста в воду — начинай!
— А то,
что вчера она вернулась обтрепанная, мокрая… Плачет… Бросил, подлец!.. Поиграл в доброту, да
и за щеку! Ты,
говорит, — сестра! Я,
говорит, тебя спасу, я тебя сделаю человеком…
— Пфуй!
Что за безобразие!.. —
говорила в коридоре величественная Эмма Эдуардовна, делая негодующее лицо. —
И вечно эта Женька!.. Постоянно эта Женька!.. Кажется, мое терпение уже лопнуло…
— Здравствуйте, моя дорогая! — сказала она немножко в нос, слабым, бледным голосом, с расстановкой, как
говорят на сцене героини, умирающие от любви
и от чахотки. — Присядьте здесь… Я рада вас видеть… Только не сердитесь, — я почти умираю от мигрени
и от моего несчастного сердца. Извините,
что говорю с трудом. Кажется, я перепела
и утомила голос…
— Мы знакомы еще с того шального вечера, когда вы поразили нас всех знанием французского языка
и когда вы
говорили. То,
что вы
говорили, было — между нами — парадоксально, но зато как это было сказано!.. До сих пор я помню тон вашего голоса, такой горячий, выразительный… Итак… Елена Викторовна, — обратился он опять к Ровинской, садясь на маленькое низкое кресло без спинки, —
чем я могу быть вам полезен? Располагайте мною.
—
И ты верно
говоришь,
что в воде они сразу распустятся?
Еще с конца лета Верка заметила,
что ее возлюбленный становится все холоднее
и небрежнее
и,
говоря с нею, живет мыслями где-то далеко-далеко…