Затем весь остальной разговор, сверх всякого моего ожидания, шел о предметах, о которых я не имел тогда никакого понятия; но это Альтанского, по-видимому, нисколько не смущало. Он говорил с матушкою о правительстве, к чему начальный повод дало мое исключение. В
словах матушки я успел уловить в этом разговоре немало желчной иронии, с которой она отзывалась о правительственной системе того времени, а Иван Иванович, точно Тацит, облегчал ее суждения.
Слова матушки были справедливы: любя Альтанского, я в ту пору все-таки еще не понимал, коего духа он был человек, — это пришло ко мне гораздо позже, когда его уже не стало. В те же юные мои годы, к которым относится эта часть моих воспоминаний, я ощущал одно, что он был для меня какой-то сосуд, заключающий целебную смесь, которую, однако, надо было пить умеючи, потому что малейшее усиление приема вместо пользы, покоя, здоровья развивало во мне мучительный душевный недуг.
Неточные совпадения
Я хотел избежать встречи с родными покойного Кнышенки, для которых не выдумал никакого утешительного
слова, потому что мою сократовскую мысль о том, что смерть, может быть, есть благо, всякий раз перебивали
слова переведенной на русский язык греческой песенки, которую мне певала
матушка.
— Вот видишь ли, как опасно говорить о том, чего обстоятельно не знаешь, — сказала
матушка и, объяснив мне происхождение латинского
слова «trivialis» в смысле чего-то пошлого и беспрестанно встречающегося, добавила, что имя Харитина в этом смысле гораздо менее тривиально, чем множество других беспрестанно нам встречающихся имен.
О предстоящих моих с ним занятиях он не сказал ни
слова — и даже когда
матушка отрекомендовала меня, сказав...
Уходя домой, Альтанские упросили
матушку дать мне два дня льготы от учения, а с меня взяли
слово завтра утром прийти к ним.
Матушка согласилась и, проводив их, спросила меня...
Я дал
слово держать это дело в большом секрете — и мы благополучно расстались бы на этом, если бы
матушка, встретив меня у порога залы, не спросила, с кем я говорил, — и, узнав, что это был мой корпусный товарищ, не послала меня немедленно воротить его и привести к ней.
Практичность
матушки сделалась предметом таких горячих похвал, что я, слушая их, получил самое невыгодное понятие о собственной практичности говоривших и ошибся: я тогда еще не читал сказаний летописца, что «суть бо кияне льстиви даже до сего дне», и принимал слышанные мною
слова за чистую монету. Я думал, что эти бедные маленькие люди лишены всякой практичности и с завистью смотрят на
матушку, а это было далеко не так; но об этом после.
— Тебя бранят, — продолжала
матушка, показывая мне листок, на котором я теперь при новом толчке, данном всем моим нервам, прочел несколько более того, что было сказано: «Праотцев! ты дурак и подлец…» Дальше нечего было и читать: я узнал руку Виктора Волосатина и понял, что это отклик на мою борзенскую корреспонденцию к его сестре, потому что вслед за приведенным приветствием стояли
слова: «Как смел ты, мерзавец, писать к моей сестре».
Матушка, видимо, встревожилась, а когда я к этому прибавил, что вина моя заключается в моем легкомыслии, с которым я позволил себе осуждать ее в своем уме, — она даже побледнела и не могла произнесть ни одного
слова.
Одним
словом: задушевный, хотя, как всегда, сдержанный разговор, который я имел с
матушкою в этот вечер, оставил своим следствием то, что во мне вспыхнула жажда знаний, — и я с этих пор без перерыва много лет сряду рыскал и шарил везде, где надеялся найти какое-нибудь новое знание.
Помня недавний разговор о значении
слов прощать и извинять, я тотчас же поспешил вдуматься: почему польское происхождение может заставить не только прощать пороки по милости, но даже извинять их по какому-то праву на снисхождение, и я решительно недоумевал, но
матушка мне это тотчас разъяснила.
Когда
матушка высказывала мысли, подобные тем, какие мною приведены выше по поводу разговора о Пенькновском, профессор обыкновенно отходил с своею табакеркою к окну и, казалось, думал совсем о другом, но уловив какое-нибудь одно
слово, вдруг подбирал к нему более или менее удачную рифму и отзывался шутливо в стихотворной форме, вроде...
Словом, я был очень счастлив — и этим счастьем дышали все письма, которые я писал
матушке, описывая в них в подробности все мои думы и впечатления.
По
словам матушки, которая часто говорила: «Вот уйду к Троице, выстрою себе домичек» и т. д., — монастырь и окружающий его посад представлялись мне местом успокоения, куда не проникают ни нужда, ни болезнь, ни скорбь, где человек, освобожденный от житейских забот, сосредоточивается — разумеется, в хорошеньком домике, выкрашенном в светло-серую краску и весело смотрящем на улицу своими тремя окнами, — исключительно в самом себе, в сознании блаженного безмятежия…
От
слов матушки Спиридона бросало то в жар, то в пот, потому что он был уверен, что не потрафит. За шитье моего костюма он взял 1 руб. 20 коп., а за костюм Победимского 2 руб., причем сукно, подкладка и пуговицы были наши. Это не может показаться дорого, тем более, что от Новостроевки до нас было девять верст, а портной приходил для примерки раза четыре. Когда мы, примеряя, натягивали на себя узкие брюки и пиджаки, испещренные живыми нитками, матушка всякий раз брезгливо морщилась и удивлялась:
Неточные совпадения
На всей тебе, Русь-матушка, // Как клейма на преступнике, // Как на коне тавро, // Два
слова нацарапаны: // «Навынос и распивочно».
Митрофан. Ну, еще
слово молви, стара хрычовка! Уж я те отделаю; я опять нажалуюсь
матушке, так она тебе изволит дать таску по-вчерашнему.
— Вы,
матушка, — сказал он, — или не хотите понимать
слов моих, или так нарочно говорите, лишь бы что-нибудь говорить… Я вам даю деньги: пятнадцать рублей ассигнациями. Понимаете ли? Ведь это деньги. Вы их не сыщете на улице. Ну, признайтесь, почем продали мед?
Он молился о всех благодетелях своих (так он называл тех, которые принимали его), в том числе о
матушке, о нас, молился о себе, просил, чтобы бог простил ему его тяжкие грехи, твердил: «Боже, прости врагам моим!» — кряхтя поднимался и, повторяя еще и еще те же
слова, припадал к земле и опять поднимался, несмотря на тяжесть вериг, которые издавали сухой резкий звук, ударяясь о землю.
Отец мой потупил голову: всякое
слово, напоминающее мнимое преступление сына, было ему тягостно и казалось колким упреком. «Поезжай,
матушка! — сказал он ей со вздохом. — Мы твоему счастию помехи сделать не хотим. Дай бог тебе в женихи доброго человека, не ошельмованного изменника». Он встал и вышел из комнаты.