По
словам матушки, которая часто говорила: «Вот уйду к Троице, выстрою себе домичек» и т. д., — монастырь и окружающий его посад представлялись мне местом успокоения, куда не проникают ни нужда, ни болезнь, ни скорбь, где человек, освобожденный от житейских забот, сосредоточивается — разумеется, в хорошеньком домике, выкрашенном в светло-серую краску и весело смотрящем на улицу своими тремя окнами, — исключительно в самом себе, в сознании блаженного безмятежия…
Неточные совпадения
Тем не менее, хотя мы и голодали, но у нас оставалось утешение: при отце мы могли роптать, тогда как при
матушке малейшее
слово неудовольствия сопровождалось немедленным и жестоким возмездием.
— Может, другой кто белены объелся, — спокойно ответила
матушка Ольге Порфирьевне, — только я знаю, что я здесь хозяйка, а не нахлебница. У вас есть «Уголок», в котором вы и можете хозяйничать. Я у вас не гащивала и куска вашего не едала, а вы, по моей милости, здесь круглый год сыты. Поэтому ежели желаете и впредь жить у брата, то живите смирно. А ваших
слов, Марья Порфирьевна, я не забуду…
В предвидении этого и чтобы получить возможность сводить концы с концами,
матушка с каждым годом больше и больше расширяла хозяйство в Малиновце, поднимала новые пашни, расчищала луга,
словом сказать, извлекала из крепостного труда все, что он мог дать.
Словом сказать, уколы для помещичьего самолюбия встречались на каждом шагу, хотя я должен сказать, что
матушку не столько огорчали эти уколы, сколько бестолковая земельная чересполосица, которая мешала приняться вплотную за управление.
Словом сказать, Могильцев не ходил за
словом в карман, и
матушке с течением времени это даже понравилось. Но старик бурмистр, Герасим Терентьич, почти всегда присутствовавший при этих совещаниях, никак не мог примириться с изворотами Могильцева и очень нередко в заключение говорил...
— Помилуйте, сударыня, нам это за радость! Сами не скушаете, деточкам свезете! — отвечали мужички и один за другим клали гостинцы на круглый обеденный стол. Затем перекидывались еще несколькими
словами;
матушка осведомлялась, как идут торги; торговцы жаловались на худые времена и уверяли, что в старину торговали не в пример лучше. Иногда кто-нибудь посмелее прибавлял...
Словом сказать, на все подобные вопросы Федос возражал загадочно, что приводило
матушку в немалое смущение. Иногда ей представлялось: да не бунтовщик ли он? Хотя в то время не только о нигилистах, но и о чиновниках ведомства государственных имуществ (впоследствии их называли помещики «эмиссарами Пугачева») не было слышно.
Матушка слегка обиделась; ей показалось, что в
словах Федоса заключается темный намек на ее скупость.
Разумеется,
слова эти были переданы
матушке и возбудили целую бурю.
Матушка боится произнести
слово «завещание», но Настасья угадывает его.
Слово «миллион» повергает
матушку в еще большую задумчивость. Она долгое время молча смотрит в окно и барабанит рукой по столу, но в голове у нее, очевидно, царит одно
слово: «Миллион!»
Словом сказать, произведенное им на
матушку впечатление далеко не в его пользу.
— Не иначе, как на чердак… А кому они мешали! Ах, да что про старое вспоминать! Нынче взойдешь в девичью-то — словно в гробу девки сидят. Не токма что песню спеть, и
слово молвить промежду себя боятся. А при покойнице
матушке…
— Ах ты, долгоязычная язва! Только у тебя и
слов на языке, что про господ судачить! Просто выскочила из-под земли ведьма (
матушке, вероятно, икалось в эту минуту) и повернула по-своему. А она: «господа забылись»!
Однажды, однако,
матушка едва не приняла серьезного решения относительно Аннушки. Был какой-то большой праздник, но так как услуга по дому и в праздник нужна, да, сверх того,
матушка в этот день чем-то особенно встревожена была, то, натурально, сенные девушки не гуляли. По обыкновению, Аннушка произнесла за обедом приличное случаю
слово, но, как я уже заметил, вступивши однажды на практическую почву, она уже не могла удержаться на высоте теоретических воззрений и незаметно впала в противоречие сама с собою.
С этими
словами она выбежала из девичьей и нажаловалась
матушке. Произошел целый погром.
Матушка требовала, чтоб Аннушку немедленно услали в Уголок, и даже грозилась отправить туда же самих тетенек-сестриц. Но благодаря вмешательству отца дело кончилось криком и угрозами. Он тоже не похвалил Аннушку, но ограничился тем, что поставил ее в столовой во время обеда на колени. Сверх того, целый месяц ее «за наказание» не пускали в девичью и носили пищу наверх.
Убедившись из расспросов, что эта женщина расторопная, что она может понимать с первого
слова, да и сама за
словом в карман не полезет,
матушка без дальних рассуждений взяла ее в Малиновец, где и поставила смотреть за женской прислугой и стеречь господское добро.
Одним
словом, это был лай, который до такой степени исчерпывал содержание ярма, придавившего шею Акулины, что ни для какого иного душевного движения и места в ней не осталось.
Матушка знала это и хвалилась, что нашла для себя в Акулине клад.
И точно: Аннушка не заставила себя ждать и уже совсем было собралась сказать приличное случаю
слово, но едва вымолвила: «Милостив батюшка-царь! и об нас, многострадальных рабах, вспомнил…» — как
матушка уже налетела на нее.
Матушка широко раскрыла глаза от удивления. В этом нескладном потоке шутовских
слов она поняла только одно: что перед нею стоит человек, которого при первом же случае надлежит под красную шапку упечь и дальнейшие объяснения с которым могут повлечь лишь к еще более неожиданным репримандам.
— Ежели в другой раз… — начал было Сатир, но
матушка на первом же
слове гневно его прервала...
Это было последнее его
слово. Федот перестал существовать.
Матушка заплакала и наклонилась к нему…
Словом сказать, уж на что была туга на деньги
матушка, но и она не могла устоять против льстивых речей Струнникова, и хоть изредка, но ссужала-таки его небольшими суммами. Разумеется, всякий раз после подобной выдачи следовало раскаяние и клятвы никогда вперед не попадать впросак; но это не помогало делу, и то, что уж однажды попадало в карман добрейшего Федора Васильича, исчезало там, как в бездонной пропасти.
От
слов матушки Спиридона бросало то в жар, то в пот, потому что он был уверен, что не потрафит. За шитье моего костюма он взял 1 руб. 20 коп., а за костюм Победимского 2 руб., причем сукно, подкладка и пуговицы были наши. Это не может показаться дорого, тем более, что от Новостроевки до нас было девять верст, а портной приходил для примерки раза четыре. Когда мы, примеряя, натягивали на себя узкие брюки и пиджаки, испещренные живыми нитками, матушка всякий раз брезгливо морщилась и удивлялась:
Затем весь остальной разговор, сверх всякого моего ожидания, шел о предметах, о которых я не имел тогда никакого понятия; но это Альтанского, по-видимому, нисколько не смущало. Он говорил с матушкою о правительстве, к чему начальный повод дало мое исключение. В
словах матушки я успел уловить в этом разговоре немало желчной иронии, с которой она отзывалась о правительственной системе того времени, а Иван Иванович, точно Тацит, облегчал ее суждения.
Слова матушки были справедливы: любя Альтанского, я в ту пору все-таки еще не понимал, коего духа он был человек, — это пришло ко мне гораздо позже, когда его уже не стало. В те же юные мои годы, к которым относится эта часть моих воспоминаний, я ощущал одно, что он был для меня какой-то сосуд, заключающий целебную смесь, которую, однако, надо было пить умеючи, потому что малейшее усиление приема вместо пользы, покоя, здоровья развивало во мне мучительный душевный недуг.
Неточные совпадения
На всей тебе, Русь-матушка, // Как клейма на преступнике, // Как на коне тавро, // Два
слова нацарапаны: // «Навынос и распивочно».
Митрофан. Ну, еще
слово молви, стара хрычовка! Уж я те отделаю; я опять нажалуюсь
матушке, так она тебе изволит дать таску по-вчерашнему.
— Вы,
матушка, — сказал он, — или не хотите понимать
слов моих, или так нарочно говорите, лишь бы что-нибудь говорить… Я вам даю деньги: пятнадцать рублей ассигнациями. Понимаете ли? Ведь это деньги. Вы их не сыщете на улице. Ну, признайтесь, почем продали мед?
Он молился о всех благодетелях своих (так он называл тех, которые принимали его), в том числе о
матушке, о нас, молился о себе, просил, чтобы бог простил ему его тяжкие грехи, твердил: «Боже, прости врагам моим!» — кряхтя поднимался и, повторяя еще и еще те же
слова, припадал к земле и опять поднимался, несмотря на тяжесть вериг, которые издавали сухой резкий звук, ударяясь о землю.
Отец мой потупил голову: всякое
слово, напоминающее мнимое преступление сына, было ему тягостно и казалось колким упреком. «Поезжай,
матушка! — сказал он ей со вздохом. — Мы твоему счастию помехи сделать не хотим. Дай бог тебе в женихи доброго человека, не ошельмованного изменника». Он встал и вышел из комнаты.