Неточные совпадения
Вдова Висленева вела жизнь аккуратную и расчетливую, и с тяжкою нуждой
не зналась, а отсюда в губернских кружках утвердилось мнение,
что доходы ее отнюдь
не ограничиваются домом да пенсией, а
что у нее, кроме того, конечно, есть еще и капитал, который она тщательно скрывает, приберегая его
на приданое Ларисе.
Считали это несчастием, конечно,
не потому, чтобы кто-нибудь признавал Сашеньку Гриневич, тогда еще девочку, недостойною со временем хорошей партии, но потому,
что взаимное тяготение детей обнаружилось слишком рано, так
что предусмотрительные люди имели основание опасаться, чтобы такая ранняя любовь
не помешала молодому человеку учиться, окончить курс и стать
на хорошую дорогу.
Вдова Висленева
не внимала этим речам, ей нелегко было содержать сына в школе, и потому она страшно боялась всего,
что угрожало его успехам, и осталась
на стороне Саши, которою таким образом была одержана первая солидная победа над всеми желавшими соперничать с нею в семье жениха.
Пустых и вздорных людей этот брак генерала тешил, а умных и честных, без которых, по Писанию,
не стоит ни один город, этот союз возмутил; но генерал сумел смягчить неприятное впечатление своего поступка, объявив там и сям под рукой,
что он женился
на Флоре единственно для того, чтобы, в случае своей смерти, закрепить за нею и за ее матерью право
на казенную пенсию, без
чего они могли бы умереть с голоду.
В городе проговорили,
что это
не без синтянинской руки, но как затем доктору Гриневичу,
не повинному ни в
чем, кроме мелких взяток по должности (
что не считалось тогда ни грехом, ни пороком), опасаться за себя
не приходилось, то ему и
на мысль
не вспадало робеть пред Синтяниным, а тем более жертвовать для его прихоти счастием дочери.
— Лучше сделать что-нибудь с расчетом и упованием
на свои силы,
чем браться за непосильную ношу, которую придется бросить
на половине пути. Я положила себе предел самый малый: я пойду замуж за человека благонадежного, обеспеченного, который
не потребует от меня ни жертв, ни пылкой любви, к которой я неспособна.
Что она
не любила Висленева или очень мало любила, это вполне доказывается тем,
что даже внезапное известие об освобождении его и его товарищей с удалением
на время в отдаленные губернии вместо Сибири, которую им прочили, Синтянина приняла с деревянным спокойствием, как будто какую-нибудь самую обыкновенную весть.
Отца и мать своих любила Синтянина, но ведь они же были и превосходные люди, которых
не за
что было
не любить; да и то по отношению к ним у нее, кажется, был
на устах медок, а
на сердце ледок.
Несмотря
на то,
что Иосаф Платонович здесь давно
не живет, комната его сохраняет обстановку кабинета человека хотя небогатого, но и
не бедного.
Можно думать,
что она отвечает и возражает
на все, но только
не удостаивая никого сообщением этих возражений.
— Знаю,
что в них сплошь и рядом нет ничего рокового. Неужто же вы можете ручаться,
что не встреться дядя Филетер Иванович с вами, он никогда
не женился бы ни
на ком другом?
— Да, он здесь, то есть здесь в городе, мы вместе приехали, но он остановился в гостинице. Я сам
не думал быть сюда так скоро, но случайные обстоятельства выгнали нас из Москвы раньше,
чем мы собирались. Ты, однако,
не будешь
на меня сердиться,
что я этак сюрпризом к тебе нагрянул?
— Да, — встрепенулся брат. — У тебя гости, мне это сказала девочка, я потому и
не велел тебя звать, а пошел сюда сам. Я уже умылся в гостинице и
на первый раз, кажется, настолько опрятен,
что в качестве дорожного человека могу представиться твоим знакомым.
— То есть еще и
не своя, а приятеля моего, с которым я приехал, Павла Николаевича Горданова: с ним по лености его стряслось что-то такое вопиющее. Он черт знает
что с собой наделал: он, знаете, пока шли все эти пертурбации, нигилистничанье и всякая штука, он за глаза надавал мужикам самые глупые согласия
на поземельные разверстки, и так разверстался,
что имение теперь гроша
не стоит. Вы ведь, надеюсь,
не принадлежите к числу тех, для которых лапоть всегда прав пред ботинком?
Павел Николаевич
на первых же порах объявил,
что он будет жить здесь
не менее двух месяцев, договорил себе у содержателя гостиницы особого слугу, самого представительного и расторопного изо всего гостиничного штата, лучший экипаж с кучером и парою лошадей, — одним словом, сразу стал
не на обыкновенную ногу дюжинного проезжающего, а был редким и дорогим гостем.
— То есть в
чем же,
на какой предмет, и о
чем я могу откровенничать? Ты, ведь, черт знает, зачем меня схватил и привез сюда; я и сам путем ничего иного
не знаю, кроме того,
что у тебя дело с крестьянами.
— Ты это сказал? Ты, милый, умен как дьякон Семен, который книги продал, да карты купил. И ты претендуешь,
что я с тобой
не откровенен. Ты досадуешь
на свою второстепенную роль. Играй, дружок, первую, если умеешь.
— Скажите, какая важная фамилия: «Висленев»! Фу, черт возьми! Да им же лучше,
что они
не будут такие сумасшедшие, как ты! Ты бы еще радовался,
что она
не на твоей шее, а еще тебе же помогала.
Захотел Иосаф Платонович быть вождем политической партии, — был, и
не доволен: подчиненные
не слушаются; захотел показать,
что для него брак гиль, — и женился для других, то есть для жены, и об этом теперь скорбит; брезговал собственностью, коммуны заводил, а теперь душа
не сносит,
что карман тощ; взаймы ему человек тысченок десяток дал, теперь, зачем он дал? поблагородничал, сестре свою часть подарил, и об этом нынче во всю грудь провздыхал: зачем
не на общее дело отдал, зачем
не бедным роздал? зачем
не себе взял?
— Да, но все-таки, я, конечно, уж, если за
что на себя
не сетую, так это за то,
что исполнил кое-как свой долг по отношению к сестре. Да и нечего о том разговаривать,
что уже сделано и
не может быть переделано.
— То-то и есть, но нечего же и головы вешать. С азбуки нам уже начинать поздно, служба только
на кусок хлеба дает, а люди
на наших глазах миллионы составляют; и дураков, надо уповать, еще и
на наш век хватит. Бабы-то наши вон раньше нас за ум взялись, и посмотри-ко ты, например, теперь
на Бодростину… Та ли это Бодростина,
что была Глаша Акатова, которая, в дни нашей глупости, с нами ради принципа питалась снятым молоком? Нет! это
не та!
Вы, господа «передовые», трунили,
что в России железных дорог мало, а железные дороги вам первая помеха; они наделали,
что Питер совсем перестает быть оракулом, и теперь, приехав сюда из Петербурга, надо устремлять силы
не на то, чтобы кого-нибудь развивать, а
на то, чтобы кого-нибудь… обирать.
— Но только вот
что худо, — продолжал Горданов, — когда вы там в Петербурге считали себя разных дел мастерами и посылали сюда разных своих подмастерьев, вы сами позабыли провинцию, а она ведь иной раз похитрей Петербурга, и ты этого пожалуйста
не забывай. В Петербурге можно целый век, ничего умного
не сделавши, слыть за умника, а здесь… здесь тебя всего разберут, кожу
на тебе
на живом выворотят и
не поймут…
Горданова
на минуту только смутила цифра 12. К какой поре суток она относилась? Впрочем, он сейчас же решил,
что она
не может относиться к полудню; некстати также, чтоб это касалось какой-нибудь и другой полуночи, а
не той, которая наступит вслед за нынешним вечером.
Ворота двора были отворены, и Горданову с улицы были видны освещенные окна флигеля Ларисы, раскрытые и завешенные ажурными занавесками. Горданов, по рассказам Висленева, знал,
что ему нужно идти
не в большой дом, но все-таки затруднялся: сюда ли, в этот ли флигель ему надлежало идти? Он
не велел экипажу въезжать внутрь двора, сошел у ворот и пошел пешком. Ни у ворот, ни
на дворе
не было никого. Из флигеля слышались голоса и
на занавесках мелькали тени, но отнестись с вопросом было
не к кому.
Все это время Синтянина зорко наблюдала гостя, но
не заметила, чтобы Лариса произвела
на него впечатление. Это казалось несколько удивительным, потому
что Лариса, прекрасная при дневном свете, теперь при огне матовой лампы была очаровательна: большие черные глаза ее горели от непривычного и противного ее гордой натуре стеснения присутствием незнакомого человека, тонкие дуги её бровей ломались и сдвигались, а строжайшие линии ее стана блестели серебром
на изломах покрывавшего ее белого альпага.
—
Не знаю, какой вы его чтитель, но, по-моему, все нынешнее курение женскому уму вообще — это опять
не что иное, как вековечная лесть той же самой женской суетности, только положенная
на новые ноты.
—
Не потому, батюшка,
не ем, чтобы считала это грехом, а потому,
что не столько
на этих раках мяса наешь, сколько зубов растеряешь.
— Почему нет? твоя сестра и генеральша разве
не обе одинаково прекрасны? Здесь больше силы, — она дольше проскачет, — сказал он, показывая головкою тросточки
на взнузданного бурого коня, — а здесь из очей пламя бьет, из ноздрей дым валит. Прощай, — добавил он, зевнув. — Да вот еще
что. Генерал-то Синтянин, я слышал, говорил тебе за ужином,
что он едет для каких-то внушений в стороне, где мое имение, — вот тебе хорошо бы с ним примазаться! Обдумай-ко это!
— Пока вы его провожали, мы
на его счет по нашей провинциальной привычке уже немножко посплетничали, — сказала почти
на пороге генеральша. — Знаете, ваш друг, — если только он друг ваш, — привел нас всех к соглашению между тем как, все мы чувствуем,
что с ним мы вовсе
не согласны.
— Ей-богу! Ведь ты ослепительно хороша! Погляди-ка
на меня! Фу ты, господи!
Что за глазищи: мрак и пламень, и сердце
не камень.
«Да, да, да, — мысленно проговорил себе Иосаф Платонович, остановившись
на минуту пред темными стеклами балконной двери. — Да, и Бодростина, и Горданов, это все свойственники… Свойство и дружество!.. Нет, друзья и вправду, видно, хуже врагов. Ну, да еще посмотрим, кто кого? Старые охотники говорят,
что в отчаянную минуту и заяц кусается, а я хоть и загнан, но еще
не заяц».
Мы лезем
на места,
не пренебрегаем властью, хлопочем о деньгах и полагаем,
что когда заберем в руки и деньги, и власть, тогда сделаем и „общее дело“… но ведь это все вздор, все это лукавство, никак
не более,
на самом же деле теперь о себе хлопочет каждый…
Горданов бы
не раздумывал
на моем месте обревизовать этот портфель, тем более,
что сюда в окна, например, очень легко мог влезть вор, взять из портфеля ценные бумаги… а портфель… бросить разрезанный в саду…
— Все
не то, все попадается портфель… Вот, кажется, и спички… Нет!.. Однако же какая глупость… с кем это я говорю и дрожу… Где же спички?.. У сестры все так в порядке и нет спичек…
Что?.. С какой стати я сказал: «у сестры…» Да, это правда, я у сестры, и
на столе нет спичек… Это оттого,
что они, верно, у кровати.
«
Не лучше ли отворить эту дверь? Это было бы прекрасно… Тогда могло бы все пасть
на то,
что забыли запереть дверь и ночью взошел вор, но…»
Висленев ушел к себе, заперся со всех сторон и, опуская штору в окне, подумал: «Ну, черт возьми совсем! Хорошо,
что это еще так кончилось! Конечно, там мой нож за окном… Но, впрочем, кто же знает,
что это мой нож?.. Да и если я
не буду спать, то я
на заре пойду и отыщу его…»
— Ты совсем
не о том говоришь, — возразила Бодростина, — я очень хорошо знаю,
что ты всегда гол, как африканская собака, у которой пред тобой есть явные преимущества в ее верности, но мне твоего денежного платежа и
не нужно. Вот,
на тебе еще!
Тогда решились попрактиковать
на мне еще один принцип: пустить меня, как красивую женщину,
на поиски и привлеченье к вам богатых людей… и я, ко всеобщему вашему удивлению,
на это согласилась, но вы, тогдашние мировые деятели, были все столько глупы,
что, вознамерясь употребить меня вместо червя
на удочку для приманки богатых людей, нужных вам для великого «общего дела»,
не знали даже, где водятся эти золотые караси и где их можно удить…
— Да, вы правы, я
не хочу вас мучить: мне
не надо, чтобы вы женились
на старухе. Я фокусов
не люблю. Нет, вот в
чем дело…
— Чокнемся! — сказала Бодростина и, ударив свой стакан о стакан Горданова, выпила залпом более половины и поставила
на стол. — Теперь садись со мной рядом, — проговорила она, указывая ему
на кресло. — Видишь, в
чем дело: весь мир, то есть все те, которые меня знают, думают,
что я богата:
не правда ли?
— Ну да! А это ложь.
На самом деле я так же богата, как церковная мышь. Это могло быть иначе, но ты это расстроил, а вот это и есть твой долг, который ты должен мне заплатить, и тогда будет мне хорошо, а тебе в особенности… Надеюсь,
что могу с вами говорить,
не боясь вас встревожить?
Я была женщина: ваша школа
не могла меня вышколить как собачку, и это меня погубило; взбешенный ревностью, ты оскорбил моего мужа, который пред тобой ни в
чем не виноват, который старее тебя
на полстолетия и который даже старался и умел быть тебе полезным.
— Ну да; я знаю. Это по-здешнему считается хорошо. Экипаж, лошадей, прислугу… все это чтоб было… Необходимо, чтобы твое положение било
на эффект, понимаешь ты: это мне нужно! План мой таков,
что… общего плана нет. В общем плане только одно:
что мы оба с тобой хотим быть богаты.
Не правда ли?
— Вон видишь ты тот бельведер над домом, вправо,
на горе? Тот наш дом, а в этом бельведере, в фонаре, моя библиотека и мой приют. Оттуда я тебе через несколько часов дам знать, верны ли мои подозрения насчет завещания в пользу Кюлевейна… и если они верны… то… этой белой занавесы, которая парусит в открытом окне, там
не будет завтра утром, и ты тогда… поймешь,
что дело наше скверно,
что миг наступает решительный.
—
Что ж, так и быть, когда она будет богата, я
на ней женюсь, — рассуждал, засыпая, Горданов, — а
не то надо будет порешить
на Ларисе… Конечно, здесь мало, но… все-таки за что-нибудь зацеплюсь хоть
на время.
Он раскрыл полусонные глаза и видит,
что сновиденье ему
не лжет: он действительно в родительском доме, лежит
на кровати и пред ним знакомое, завешенное шторой окно.
Он слышит шепот дрожащих древесных листьев и соображает,
что солнце
не блещет,
что небо должно быть в тучах, и точно, вот штора приподнялась и отмахнулась, и видны ползущие по небу серые тучи и звонче слышен шепот шумящих деревьев, и вдруг среди всего этого в просвете рамы как будто блеснул
на мгновение туманный контур какой-то эфирной фигуры, и по дорожному песку послышались легкие и частые шаги.
Иосаф Платонович сорвался с кровати, быстро бросился к окну и высунулся наружу. Ни
на террасе, ни
на балконе никого
не было, но ему показалось,
что влево, в садовой калитке, в это мгновение мелькнул и исчез клочок светло-зеленого полосатого платья. Нет, Иосафу Платоновичу это
не показалось: он это действительно видел, но только видел сбоку, с той стороны, куда
не глядел, и видел смутно, неясно, почти как во сне, потому
что сон еще взаправду
не успел и рассеяться.
—
Что же, ведь это ничего: то есть я хочу сказать,
что когда кокетство
не выходит из границ, так это ничего. Я потому
на этом и остановился,
что предел
не нарушен: знаешь, все это у нее так просто и имеет свой особенный букет — букет девичьей старого господского дома, Я должен тебе сознаться, я очень люблю эти старые патриархальные черты господской дворни… «зеленого, говорит, только нет у нее». Я ей сегодня подарю зеленое платье — ты позволишь?