Неточные совпадения
— Этой науки, кажется, не ты одна не
знаешь. По-моему, жить надо как живется; меньше говорить, да больше делать, и еще больше думать; не
быть эгоисткой, не выкраивать из всего только одно свое положение, не обращая внимания на обрезки, да, главное дело, не лгать ни себе, ни людям. Первое дело не лгать. Людям ложь вредна, а себе еще вреднее. Станешь лгать себе, так всех обманешь и сама обманешься.
— Геша не
будет так дерзка, чтобы произносить приговор о том, чего она сама еще хорошо не
знает.
Юстин Помада ходил на лекции, давал уроки и
был снова тем же детски наивным и беспечным «Корнишоном», каким его всегда
знали товарищи, давшие ему эту кличку.
Бывало, что ни читаешь, все это находишь так в порядке вещей и сам понимаешь, и с другим станешь говорить, и другой одинаково понимает, а теперь иной раз читаешь этакую там статейку или практическую заметку какую и чувствуешь и сознаешь, что давно бы должна
быть такая заметка, а как-то, бог его
знает…
Дело самое пустое:
есть такой Чичиков, служит, его за выслугу лет и повышают чином, а мне уж черт
знает что показалось.
— Боюсь, чтоб еще хуже не
было. Вот у тебя я с первой минуты осмотрелась. У вас хорошо, легко; а там, у нас, бог
знает… мудрено все… очень тяжело как-то, скучно, — невыносимо скучно.
— Вы здесь ничем не виноваты, Женичка, и ваш папа тоже. Лиза сама должна
была знать, что она делает. Она еще ребенок, прямо с институтской скамьи и позволяет себе такие странные выходки.
— Она хотела тотчас же ехать назад, — это мы ее удержали ночевать. Папа без ее ведома отослал лошадь. Мы думали, что у вас никто не
будет беспокоиться,
зная, что Лиза с нами.
— Здравствуй, Женичка! — безучастно произнесла Ольга Сергеевна, подставляя щеку наклонившейся к ней девушке, и сейчас же непосредственно продолжала: — Положим, что ты еще ребенок, многого не понимаешь, и потому тебе, разумеется, во многом снисходят; но, помилуй, скажи, что же ты за репутацию себе составишь? Да и не себе одной: у тебя еще
есть сестра девушка. Положим опять и то, что Соничку давно
знают здесь все, но все-таки ты ее сестра.
— Ну, бог
знает что, Лиза! Ты не выдумывай себе, пожалуйста, горя больше, чем оно
есть.
— Бог
знает, — поле и наш дом, должно
быть, видны. Впрочем, я, право, не
знаю, и меня теперь это вовсе не занимает.
— Да, не все, — вздохнув и приняв угнетенный вид, подхватила Ольга Сергеевна. — Из нынешних институток
есть такие, что, кажется, ни перед чем и ни перед кем не покраснеют. О чем прежние и думать-то, и рассуждать не умели, да и не смели, в том некоторые из нынешних с старшими зуб за зуб. Ни советы им, ни наставления, ничто не нужно. Сами всё больше других
знают и никем и ничем не дорожат.
— Не могу, Лиза, не проси. Ты
знаешь, уж если бы
было можно, я не отказала бы себе в удовольствии и осталась бы с вами.
Я даже думаю, что ты, пожалуй, — черт тебя
знает, — ты, может
быть, и, действительно, способен любить так, как люди не любят.
— Нет, не таков. Ты еще осенью
был человеком, подававшим надежды проснуться, а теперь, как Бахаревы уехали, ты совсем — шут тебя
знает, на что ты похож — бестолков совсем, милый мой, становишься. Я думал, что Лизавета Егоровна тебя повернет своей живостью, а ты, верно, только и способен миндальничать.
До приезда Женни старик жил, по собственному его выражению, отбившимся от стада зубром: у него
было чисто, тепло и приютно, но только со смерти жены у него
было везде тихо и пусто. Тишина этого домика не зналась со скукою, но и не
знала оживления, которое снова внесла в него с собою Женни.
С приездом Женни здесь все пошло жить. Ожил и помолодел сам старик, сильнее зацвел старый жасмин, обрезанный и подвязанный молодыми ручками; повеселела кухарка Пелагея, имевшая теперь возможность совещаться о соленьях и вареньях, и повеселели самые стены комнаты, заслышав легкие шаги грациозной Женни и ее тихий, симпатичный голосок, которым она, оставаясь одна, иногда безотчетно
пела для себя: «Когда б он
знал, как пламенной душою» или «Ты скоро меня позабудешь, а я не забуду тебя».
Она даже
знала наизусть целые страницы Шиллера, Гете, Пушкина, Лермонтова и Шекспира, но все это ей нужно
было для отдыха, для удовольствия; а главное у нее
было дело делать.
— Я тебе, Лиза, привез Марину. Тебе с нею
будет лучше… Книги твои тоже привез… и
есть тебе какая-то записочка от тетки Агнесы. Куда это я ее сунул?.. Не
знаю, что она тебе там пишет.
—
Знаете, какую новость я вам могу сообщить? — спросила она Вязмитинова, когда тот присел за ее столиком, и, не дождавшись его ответа, тотчас же добавила: — Сегодня к нам Лиза
будет.
— Ничего. Я не
знаю, что вы о ней сочинили себе: она такая же — как
была. Посолиднела только, и больше ничего.
— О да! Всемерно так: все стушуемся, сгладимся и
будем одного поля ягода. Не
знаю, Николай Степанович, что на это ответит Гегель, а по-моему, нелепо это, не меньше теории крайнего национального обособления.
Если б я
был писатель, я показал бы не вам одним, как происходят у нас дикие, вероятно у нас одних только и возможные драмы, да еще в кружке, который и по-русски-то не больно хорошо
знает.
Вы
знаете, что она сказала: «
было все», и захохотала тем хохотом, после которого людей в матрацы сажают, чтоб головы себе не расшибли.
— Да какие ж выводы, Лизавета Егоровна? Если б я изобрел мазь для ращения волос, — употребляю слово мазь для того, чтобы не изобресть помаду при Помаде, — то я
был бы богаче Ротшильда; а если бы я
знал, как людям выйти из ужасных положений бескровной драмы, мое имя поставили бы на челе человечества.
— Я завтра еду, все уложено: это мой дорожный наряд. Сегодня открыли дом, день
был такой хороший, я все ходила по пустым комнатам, так славно. Вы
знаете весь наш дом?
— Да, считаю, Лизавета Егоровна, и уверен, что это на самом деле. Я не могу ничего сделать хорошего: сил нет. Я ведь с детства в каком-то разладе с жизнью. Мать при мне отца поедом
ела за то, что тот не умел низко кланяться; молодость моя прошла у моего дяди, такого нравственного развратителя, что и нет ему подобного. Еще тогда все мои чистые порывы повытоптали. Попробовал полюбить всем сердцем… совсем черт
знает что вышло. Вся смелость меня оставила.
Доктора это обстоятельство тоже сильно поразило. Другое дело слышать об известном положении человека, которого мы лично не
знали, и совсем другое, когда в этом положении представляется нам человек близкий, да еще столь молодой, что привычка все заставляет глядеть на него как на ребенка. Доктору
было жаль Ипполита; он злился и молчал. Лиза относилась к этому делу весьма спокойно.
— Вы не понимаете, Юстин Феликсович; тогда у нее
будет свое дело, она
будет и
знать, для чего трудиться. А теперь на что же Ольге Александровне?
— Ты ведь не
знаешь, какая у нас тревога! — продолжала Гловацкая, стоя по-прежнему в отцовском мундире и снова принявшись за утюг и шляпу, положенные на время при встрече с Лизой. — Сегодня, всего с час назад, приехал чиновник из округа от попечителя, — ревизовать
будет. И папа, и учители все в такой суматохе, а Яковлевича взяли на парадном подъезде стоять. Говорят, скоро
будет в училище. Папа там все хлопочет и болен еще… так неприятно, право!
— Женни! Женни! — кричал снова вернувшийся с крыльца смотритель. — Пошли кого-нибудь… да и послать-то некого… Ну, сама сходи скорее к Никону Родивонычу в лавку, возьми вина… разного вина и получше: каркавелло, хересу, кагору бутылочки две и того… полушампанского… Или, черт
знает уж, возьми шампанского. Да сыру, сыру, пожалуйста, возьми. Они сыр любят. Возьми швейцарского, а не голландского, хорошего, поноздреватее который бери, да чтобы слезы в ноздрях-то
были. С слезой, непременно с слезой.
— И как она… то
есть, я хоцу это
знать… для русского географицеского обсества. Это оцэн вазно, оцэн вазно в географическом отношении.
Она не
знала о нем ничего дурного, но во всех его движениях, в его сосредоточенности и сдержанности для нее
было что-то неприятное.
— Да, я
знаю, что смешно и даже, может
быть, глупо.
Когда далеко летавший Розанов возвратился в себя, он не
узнал своего жилища: там
был чад, сквозь который все представлялось как-то безобразно, и чувствовалась неудержимая потребность лично вмешаться в это безобразие и сделать еще безобразнее.
— Конечно, в этом не может
быть никакого сомнения. Тут
было все: и недостатки, и необходимость пользоваться источниками доходов, которые ему всегда
были гадки, и вражда вне дома, и вражда в доме: ведь это каторга! Я не
знаю, как он до сих пор терпел.
— Что выбрал, Евгения Петровна! Русский человек зачастую сапоги покупает осмотрительнее, чем женится. А вы то скажите, что ведь Розанов молод и для него возможны небезнадежные привязанности, а вот сколько лет его
знаем, в этом роде ничего похожего у него не
было.
— Может
быть, и не всегда. Почему вы можете
знать, чту происходит в чужом сердце? Вы можете говорить только за себя.
— Нет, судя по тому, сколько лет ее
знают все, она должна
быть очень немолодая: ей, я думаю, лет около пятидесяти.
— Да не
знаю еще, зачем искать-то? — ответил доктор. — Может
быть, в Петербург придется ехать.
Все
знали, что у Давыдовской
был некогда муж, маленький черненький человечек, ходивший по праздникам в мундире с узенькими фалдочками и в треугольной шляпе с черным пером.
Кроме того, у Арапова в окрестностях Лефортовского дворца и в самом дворце
было очень большое знакомство. В других частях города у него тоже
было очень много знакомых. По должности корректора он
знал многих московских литераторов, особенно второй руки; водился с музыкантами и вообще с самою разнородною московскою публикою.
В одну прелестную лунную ночь, так в конце августа или в начале сентября, они вышли из дома погулять и шаг за шагом, молча дошли до Театральной площади. Кто
знает Москву, тот может себе представить, какой это
был сломан путь.
— А может
быть, и
есть! Почем вы это
знаете?
— И вы его можете
узнать, — продолжал Арапов, если только захотите и дадите слово
быть скромным.
Я никому
буду верил, как этот план рекомендовать, я
знаю, как он не придить теперь.
Бог
знает, что это
было такое: роста огромного, ручищи длинные, ниже колен, голова как малый пивной котел, говорит сиплым басом, рот до ушей и такой неприятный, и подлый, и чувственный, и холодно-жестокий.
— А это, батюшка, артист: иконописанием занимался и бурлаком
был, и черт его
знает, чем он не
был.
— Нет-с, — говорил он Ярошиньскому в то время, когда вышел Рациборский и когда Розанов перестал смотреть, а начал вслушиваться. — Нет-с, вы не
знаете, в какую мы вступаем эпоху. Наша молодежь теперь не прежняя, везде
есть движение и
есть люди на все готовые.
— Да ведь вот то-то и
есть несчастье Польши, что она России не
знает и не понимает.