Неточные совпадения
— Да как же, матушка! Раз, что жар, а другое дело, последняя станция до губерни-то. Близко, близко, а ведь сорок верст
еще. Спознишься выехать, будет ни два ни полтора. Завтра, вон, люди говорят, Петров день; добрые люди к вечерням пойдут; Агнии Николаевне
и сустреть вас некогда будет.
Теперь тарантас наш путешествует от Москвы уже шестой день,
и ему остается проехать
еще верст около ста до уездного города, в котором растут родные липы наших барышень. Но на дороге у них уже близехонько есть перепутье.
Все глаза на этом бале были устремлены на ослепительную красавицу Бахареву; император прошел с нею полонез, наговорил любезностей ее старушке-матери, не умевшей ничего ответить государю от робости,
и на другой день прислал молодой красавице великолепный букет в
еще более великолепном порт-букете.
Она томилась, рвалась, выплакала все глаза, отстояла колени, молясь теплой заступнице мира холодного, просила ее спасти его
и дать ей силы совладать с страданием вечной разлуки
и через два месяца стала навещать старую знакомую своей матери, инокиню Серафиму, через полгода совсем переселилась к ней, а
еще через полгода, несмотря ни на просьбы
и заклинания семейства, ни на угрозы брата похитить ее из монастыря силою, сделалась сестрою Агниею.
— Да, нахожу. Нахожу, что все эти нападки неуместны, непрактичны, просто сказать, глупы. Семью нужно переделать, так
и училища переделаются. А то, что институты! У нас что ни семья, то ад, дрянь, болото. В институтах воспитывают плохо, а в семьях
еще несравненно хуже. Так что ж тут институты? Институты необходимое зло прошлого века
и больше ничего. Иди-ка, дружочек, умойся: самовар несут.
— Ах, мать моя! Как? Ну, вот одна выдумает, что она страдалица, другая, что она героиня, третья
еще что-нибудь такое, чего вовсе нет. Уверят себя в существовании несуществующего, да
и пойдут чудеса творить, от которых бог знает сколько людей станут в несчастные положения. Вот как твоя сестрица Зиночка.
— Очень можно. Но из одной-то ошибки в другую лезть не следует; а у нас-то это, к несчастию, всегда так
и бывает. Сделаем худо, а поправим
еще хуже.
— От многого. От неспособности сжиться с этим миром-то; от неуменья отстоять себя; от недостатка сил бороться с тем, что не всякий поборет. Есть люди, которым нужно, просто необходимо такое безмятежное пристанище,
и пристанище это существует, а если не отжила
еще потребность в этих учреждениях-то, значит, всякий молокосос не имеет
и права называть их отжившими
и поносить в глаза людям, дорожащим своим тихим приютом.
Шли тихим, солидным шагом пожилые монахини в таких шапках
и таких же вуалях, как носила мать Агния
и мать Манефа; прошли три
еще более суровые фигуры в длинных мантиях, далеко волокшихся сзади длинными шлейфами; шли так же чинно
и потупив глаза в землю молодые послушницы в черных остроконечных шапочках.
— Ну
и выдали меня замуж, в церкви так в нашей венчали, по-нашему. А тут я годочек всего один с мужем-то пожила, да
и овдовела, дитя родилось, да
и умерло, все, как говорила вам, — тятенька тоже померли
еще прежде.
Если б я был поэт, да
еще хороший поэт, я бы непременно описал вам, каков был в этот вечер воздух
и как хорошо было в такое время сидеть на лавочке под высоким частоколом бахаревского сада, глядя на зеркальную поверхность тихой реки
и запоздалых овец, с блеянием перебегавших по опустевшему мосту.
Мало-помалу он вытянул из ила одну ногу, потом другую
и, наконец, стиснув от боли зубы, сделал один шаг, потом ступил
еще десять шагов
и выбрел на берег.
Стоит рассказать, как Юстин Помада попал в эти чуланчики, а при этом рассказать кое-что
и о прошедшем кандидата, с которым мы
еще не раз встретимся в нашем романе.
Молодая,
еще очень хорошенькая женщина
и очень нежная мать, Констанция Помада с горем видела, что на мужа ни ей, ни сыну надеяться нечего, сообразила, что слезами здесь ничему не поможешь, а жалобами
еще того менее,
и стала изобретать себе профессию.
Феликс Помада умер от перепоя, когда сын его был
еще в третьем классе; но его смерть не произвела никакого ущерба в труженическом бюджете вдовы,
и она, собирая зернышко к зернышку, успела накопить около ста рублей, назначавшихся на отправку Юстина в Харьковский университет.
И точно, словно какие-то болезненные стоны прорывались у нее иной раз в самых отчаянных
и самых залихватских любовных мазурках танцоров, а к тому же
еще в город приехал молодой тапер-немец; началась конкуренция, отодвинувшая вдову далеко на задний план,
и она через два года после отъезда Юстина тихо скончалась, шепча горячую молитву за сына.
Надо было куда-нибудь пристраиваться. На первый раз это очень поразило Помаду. Потом он
и здесь успокоился, решил, что пока он
еще поживет уроками, «а тем временем что-нибудь да подвернется».
Но как бы там ни было, а только Помаду в меревском дворе так, ни за что ни про что, а никто не любил. До такой степени не любили его, что, когда он, протащившись мокрый по двору, простонал у двери: «отворите, бога ради, скорее», столяр Алексей, слышавший этот стон с первого раза, заставил его простонать
еще десять раз, прежде чем протянул с примостка руку
и отсунул клямку.
Не успеешь сообразить, как далеко находится птица, отозвавшаяся на первую поманку,
и поманишь ее потише, думая, что она все-таки
еще далеко, а она уже отзывается близехонько.
— А теперь вон
еще новая школа заходит,
и, попомните мое слово, что скоро она скажет
и вам, Алексей Павлович,
и вам, Николай Степанович, да даже, чего доброго,
и доктору, что все вы люди отсталые, для дела не годитесь.
— Уж
и по обыкновению! Эх, Петр Лукич! Уж вот на кого Бог-то, на того
и добрые люди. Я, Евгения Петровна, позвольте, уж буду искать сегодня исключительно вашего внимания, уповая, что свойственная человечеству злоба
еще не успела достичь вашего сердца
и вы, конечно, не найдете самоуслаждения допиливать меня, чем занимается весь этот прекрасный город с своим уездом
и даже с своим уездным смотрителем, сосредоточивающим в своем лице половину всех добрых свойств, отпущенных нам на всю нашу местность.
Уйдите от нас, гадких
и вредных людей,
и пожалейте, что мы
еще, к несчастию, не самые гадкие люди своего просвещенного времени.
— А! видишь, я тебе, гадкая Женька, делаю визит первая. Не говори, что я аристократка, — ну, поцелуй меня
еще,
еще. Ангел ты мой! Как я о тебе соскучилась — сил моих не было ждать, пока ты приедешь. У нас гостей полон дом, скука смертельная, просилась, просилась к тебе — не пускают. Папа приехал с поля, я села в его кабриолет покататься, да вот
и прикатила к тебе.
Девушки рассмеялись,
еще раз поцеловались
и обе соскочили с кабриолета.
— Женни будет с вами делиться своим журналом. А я вот буду просить Николая Степановича
еще снабжать Женичку книгами из его библиотечки. У него много книг,
и он может руководить Женичку, если она захочет заняться одним предметом. Сам я устарел уж, за хлопотами да дрязгами поотстал от современной науки, а Николаю Степановичу за дочку покланяюсь.
За дверями гостиной послышались легкие шаги,
и в залу вошла Зинаида Егоровна. Она была в белом утреннем пеньюаре,
и ее роскошная, густая коса красиво покоилась в синелевой сетке, а всегда бледное, болезненно прозрачное лицо казалось
еще бледнее
и прозрачнее от лежавшего на нем следа бессонной ночи. Зинаида Егоровна была очень эффектна: точно средневековая, рыцарственная дама, мечтающая о своем далеком рыцаре.
— Вы здесь ничем не виноваты, Женичка,
и ваш папа тоже. Лиза сама должна была знать, что она делает. Она
еще ребенок, прямо с институтской скамьи
и позволяет себе такие странные выходки.
— Здравствуй, Женичка! — безучастно произнесла Ольга Сергеевна, подставляя щеку наклонившейся к ней девушке,
и сейчас же непосредственно продолжала: — Положим, что ты
еще ребенок, многого не понимаешь,
и потому тебе, разумеется, во многом снисходят; но, помилуй, скажи, что же ты за репутацию себе составишь? Да
и не себе одной: у тебя
еще есть сестра девушка. Положим опять
и то, что Соничку давно знают здесь все, но все-таки ты ее сестра.
— Ну да, я так
и ожидала. Это цветочки, а будут
еще ягодки.
— Ах, уйди, матушка, уйди бога ради! — нервно вскрикнула Ольга Сергеевна. — Не распускай при мне этой своей философии. Ты очень умна, просвещенна, образованна,
и я не могу с тобой говорить. Я глупа, а не ты, но у меня есть
еще другие дети, для которых нужна моя жизнь. Уйди, прошу тебя.
— Не придирайся, пожалуйста. Недостает
еще, чтобы мы вернулись, надувшись друг на друга: славная будет картина
и тоже кстати.
—
И пусть! —
еще более насупясь, отвечала Лиза.
— Я их буду любить, я их
еще… больше буду лю… бить. Тут я их скорее перестану любить. Они, может быть,
и доб… рые все, но они так странно со мною об… обра… щаются. Они не хотят понять, что мне так нельзя жить. Они ничего не хотят понимать.
Если же
еще с полчаса истерия в доме не прекращалась, то двери кабинета обыкновенно с шумом распахивались, Егор Николаевич выбегал оттуда дрожащий
и с растрепанными волосами.
— То-то. Матузалевне надо было сырого мясца дать: она все
еще нездорова; ее не надо кормить вареным. Дайте-ка мне туфли
и шлафор, я попробую встать. Бока отлежала.
— А краснеют-то нынешние институтки
еще так же точно, как
и прежние, — продолжал шутить старик.
— Поедемте на озеро, Женичка. Вы ведь
еще не были на нашем озере. Будем там ловить рыбу, сварим уху
и приедем, — предложил Бахарев.
— Я уж вам сказала, Егор Николаевич, что мы с Лизой
еще и не собираемся замуж.
— Ты даже, — хорошо. Постой-ка, батюшка! Ты, вон тебе шестой десяток, да на хорошеньких-то зеваешь, а ее мужу тридцать лет! тут без греха грех. — Да грех-то
еще грехом, а то
и сердечишко заговорит. От капризных-то мужей ведь умеют подбирать: тебе, мол, милая, он не годится, ну, дескать, мне подай. Вы об этом подумали с нежной маменькой-то или нет, — а?
— Да что тут за сцены! Велел тихо-спокойно запрячь карету, объявил рабе божией: «поезжай, мол, матушка, честью, а не поедешь, повезут поневоле», вот
и вся недолга.
И поедет, как увидит, что с ней не шутки шутят,
и с мужем из-за вздоров разъезжаться по пяти раз на год не станет. Тебя же
еще будет благодарить
и носа с прежними штуками в отцовский дом, срамница этакая, не покажет. — А Лиза как?
— Ну,
и так до сих пор: кроме «да» да «нет», никто от нее ни одного слова не слышал. Я уж было
и покричал намедни, — ничего,
и глазом не моргнула. Ну, а потом мне жалко ее стало, приласкал,
и она ласково меня поцеловала. — Теперь вот перед отъездом моим пришла в кабинет сама (чтобы не забыть
еще, право), просила ей хоть какой-нибудь журнал выписать.
Я вон век свой до самого монастыря француженкой росла, а нынче, батюшка мой, с мужиком мужичка, с купцом купчиха, а с барином
и барыней
еще быть не разучилась.
Но ты знаешь, как мне скверно,
и я не хочу, чтобы это скверное стало
еще сквернее.
—
И милый, —
еще раз подтвердила Женни, закрасневшись
и несколько поспешливо сложив свои губки.
— А у нас-то теперь, — говорила бахаревская птичница, — у нас скука престрашенная… Прямо сказать, настоящая Сибирь, как есть Сибирь. Мы словно как в гробу живем. Окна в доме заперты, сугробов нанесло, что
и не вылезешь: живем старые да кволые. Все-то наши в городе,
и таково-то нам часом бывает скучно-скучно, а тут как
еще псы-то ночью завоют, так инда даже будто как
и жутко станет.
Теперь только, когда этот голос изобличил присутствие в комнате Помады
еще одного живого существа, можно было рассмотреть, что на постели Помады, преспокойно растянувшись, лежал человек в дубленом коротком полушубке
и, закинув ногу на ногу, преспокойно курил довольно гадкую сигару.
— Это верно, — говорил Помада, как бы
еще раз обдумав высказанное положение
и убедившись в его совершенной непогрешимости.
— Нет, не таков. Ты
еще осенью был человеком, подававшим надежды проснуться, а теперь, как Бахаревы уехали, ты совсем — шут тебя знает, на что ты похож — бестолков совсем, милый мой, становишься. Я думал, что Лизавета Егоровна тебя повернет своей живостью, а ты, верно, только
и способен миндальничать.
Доктор встал, выпил
еще рюмку водки
и стал раздеваться.
— А я ее люблю, — пожав плечами, произнес доктор
и проглотил
еще рюмку водки.