Неточные совпадения
С тех пор,
как ее маленьким дитятей вывезли за границу, раз в год, когда княгиня получала из имения бумаги, прочитывая управительские отчеты, она обыкновенно говорила: «Твоя мать, Аня, здорова», и тем ограничивались сведения Ани
о ее матери.
Ночью сквозь сон ей слышалось, что княгиня
как будто дурно говорила
о ее матери с своею старой горничной; будто упрекала ее в чем-то против Михайлиньки, сердилась и обещала немедленно велеть рассчитать молодого, белокурого швейцарца Траппа, управлявшего в селе заведенной князем ковровой фабрикой.
—
Какая неслыханная дерзость! — воскликнула Дора, когда сестра, дрожа и давясь слезами, рассказала ей
о своем свидании.
Весь дом, наполненный и истинными, и лукавыми «людьми божьими», спит безмятежным сном, а
как только раздается в двенадцать часов первый звук лаврского полиелейного колокола, Нестор с матерью становятся на колени и молятся долго, тепло, со слезами молятся «
о еже спастися людям и в разум истинный внити».
Николая, «скорого в бедах помощника», Георгий на белом,
как кипень, коне, реющий в высоком голубом небе, и, наконец, выше всего этого свет, тот свет невечерний, размышление
о котором обнимает верующие души блаженством и трепетом.
Если истинная любовь к природе рисовала в душе Долинского впечатления более глубокие, если его поэтическая тоска
о незабвенной украинской природе была настолько сильнее деланной тоски Юлии, насколько грандиозные и поражающие своим величием картины его края сильнее тщедушных, неизменных, черноземно-вязких картин, по которым проводила молочные воды в кисельных берегах подшпоренная фантазия его собеседницы, то зато в этих кисельных берегах было так много топких мест, что Долинский не замечал,
как ловко тускарские пауки затягивали его со стороны великодушия, сострадания и их непонятных высоких стремлений.
С этих пор Долинский стал серьезно задумываться
о Юлочке и измышлять различные средства,
как бы ему вырвать столь достойную девушку из столь тяжелого положения.
— Какой-то совсем неискательный, — отозвался
о нем главный благодетель, которого Юлинька поклепала ухаживанием за нею.
— Вы ничем не виноваты!.. — крикнула Юлинька. — А вы съездили к акушеру? Расспросили вы,
как держаться жене? Посоветовались вы… прочитали вы? Да прочитали вы, например, что-нибудь
о беременной женщине? Вообще позаботились вы? Позаботились? Кому-с, я вас спрашиваю, я всем этим обязана?
А матроске положительно не везло в гостиной: что она ни станет рассказывать
о своих аристократических связях — все выходит каким-то нелепейшим вздором, и к тому же, в этом же самом разговоре вздумавшая аристократничать матроска,
как нарочно, стеариновую свечу назовет стерлиновою, вместо сиропа — суроп, вместо камфина — канхин.
—
Как же он мне ничего не говорил
о вас?
Кроме того, Дора, по воскресеньям и праздничным дням, учила этих девочек грамоте, счислению и рассказывала им,
как умела,
о боге,
о людях, об истории и природе.
— Вот видишь, — говорил, освобождаясь из дружеских объятий, Долинский, — теперь толкуешь
о дружбе, а
как я совсем разбитый ехал в Париж, так небось, не вздумал меня познакомить с Анной Михайловной и с mademoiselle Дорой.
— Все равно,
как ни живи, — все скучно, — говаривал он себе, когда нестройность жизни напоминала ему
о себе утомлением, расстройством нервной системы, или неудачей догнать бесполезно потерянное время в работе.
— То есть
как же это
о нем позаботиться? Кому я могу доставить какое-нибудь счастье—я всегда очень рада: а всем, то есть целому человечеству — ничего не могу сделать: ручки не доросли.
— Барыньский, дамский — одним словом,
как там хотите, только не женский, потому что, если дело идет
о том, чтобы русская женщина трудилась, так она, русская-то женщина, monsieur Шпандорчук, всегда трудилась и трудится, и трудится нередко гораздо больше своих мужчин. А это вы говорите
о барышнях,
о дамах — так и не называйте же ихнего вопроса нашим, женским.
— А-а! Вот то-то и есть. Помните,
как Кречинский говорит
о деньгах: «Деньги везде есть, во всяком доме, только надо знать, где они лежат; надо знать,
как их взять. Так точно и женщины: везде они есть, в каждом общественном кружочке есть женщины, только нужно их уметь найти!» — проговорила Дорушка, стукая внушительно ноготком по столу.
— Кошлачки! Кошлачки! — говорил он
о них, — отличные кошлачки! Славные такие, все
как на подбор шершавенькие, все серенькие, такие, что хоть выжми их, так ничего живого не выйдет… То есть, — добавлял он, кипятясь и волнуясь, — то есть вот, что называется, ни вкуса-то, ни радости, опричь самой гадости… Торчат на свете,
как выветрелые шишки еловые… Тьфу, вы, сморчки ненавистные!
О том,
как зал сиял, гремели хоры и волновалась маскарадная толпа, не стоит рассказывать: всему этому есть уж очень давно до подробности верно составленные описания.
Прошел круглый год; Долинский продолжал любить Анну Михайловну так точно,
как любил ее до маскарадного случая, и никогда не сомневался, что Анна Михайловна любит его не меньше. Ни
о чем происшедшем не было и помину.
О чтении никто не думал, но все молчали,
как это часто бывает перед разлукою у людей, которые на прощанье много-много чего-то хотели бы сказать друг другу и не могут; мысли рассыпаются, разговор не вяжется.
Была уже совсем поздняя ночь. Луна светила во все окна, и Анне Михайловне не хотелось остаться ни в одной из трех комнат. Тут она лелеяла красавицу Дору и завивала ее локоны; тут он, со слезами в голосе, рассказывал ей
о своей тоске,
о сухом одиночестве; а тут… Сколько над собою выказано силы, сколько уважения к ней? Сколько времени чистый поток этой любви не мутился страстью, и… и зачем это он не мутился? Зачем он не замутился… И
какой он… странный человек, право!..
—
О, да, это конечно. Россия и Италия—
какое же сравнение? Но вам без нее большая потеря. Ты не можешь вообразить, chere Vera, — отнеслась дама к своей очень молоденькой спутнице, —
какая это гениальная девушка, эта mademoiselle Дора!
Какой вкус,
какая простота и отчетливость во всем, что бы она ни сделала, а ведь русская! Удивительные руки! Все в них
как будто оживает, все изменяется. Вообще артистка.
— Вы
как же думаете… Я знаю, что вы поступать не мастер, но я хочу знать,
как вы думаете: нужно идти против всех предрассудков, против всего, что несогласно с моим разумом и с моими понятиями
о жизни?
И выслушав,
как Долинский, вдохновившийся воспоминанием
о своей матери, говорил в заключение...
Если прибавим к этому еще десятка полтора кур, то получим совершенно полное и обстоятельное понятие
о богатстве молочной красавицы,
как называли Жервезу горожане, которым она аккуратно каждое утро привозила на своей мышастой лошаденке молоко от своих коров и яйца от своих кур.
Она любит потому, что любит его, а не себя, и потом все уж это у нее так прямо идет — и преданность ему, и забота
о нем, и боязнь за него, а у нас пойдет марфунство:
как? да что? да, может быть, иначе нужно?
Люби просто, так все и пойдет просто из любви, а начнут вот этак пещися и молвить
о многом — и все пойдет
как ключ ко дну.
— Правда в ваших словах чувствуется великая и, конечно, внутренняя правда, а не логическая и, стало быть, самая верная; но ведь вот
какая тут история: думаешь
о любви как-то так хорошо, что
как ни повстречаешься с нею, все обыкновенно не узнаешь ее!.. Все она беднее чем-то. И опять хочется настоящей любви, такой,
какая мечтается, а настоящая любовь…
— Тут одна, — сказала Дора, снова остановись и указывая на исчезающий за холмом домик Жервезы, — а вон там другая, — добавила она, бросив рукою по направлению на север. — Вы, пожалуйста, никогда не называйте меня доброю. Это значит, что вы меня совсем не знаете.
Какая у меня доброта? Ну,
какая? Что меня любят, а я не кусаюсь, так в этом доброты нет; после этого вы, пожалуй, и
о себе способны возмечтать, что и вы даже добрый человек.
— Вот то-то оно и есть, Дарья Михайловна, что суд-то людской—не божий: всегда в нем много ошибок, — отвечал спокойно Долинский. — Совсем я не обезьянка петербургская, а худ ли, хорош ли, да уж такой,
каким меня Бог зародил. Вам угодно, чтобы я оправдывался — извольте! Знаете ли вы, Дарья Михайловна, все,
о чем я думаю?
Я не нигилистничал, Дарья Михайловна, когда выразил ошибочное мнение
о любви Жервезы, а вот
как это было: очень давно мне начинает казаться, что все, что я считал когда-нибудь любовью, есть совсем не любовь; что любовь… это совсем не то будет, и я на этом пункте, если вам угодно, сбился с толку.
Это не был профессор-хлыщ, профессор-чиновник или профессор-фанфарон, а это был настоящий, комплектный ученый и человек, а я вам
о нем расскажу вот
какой анекдот: был у него в Москве при доме сад старый, густой, прекрасный сад.
Не помню,
как мы там с ним
о чем начали разговаривать, только знаю, что я тогда и спросил его. что
как он, занимаясь до старости науками историческими, естественными и богословскими, до чего дошел, до
какой степени уяснил себе из этих наук вопрос
о божестве,
о душе,
о творении?
— Так вот вам, Дарья Михайловна,
какие высокие и честные-то души относятся к подобным вопросам: боятся, чтобы птицу небесную не ввести в напрасное сомнение, а вы меня спрашиваете
о таких вещах, да еще самого решительного ответа у меня
о них требуете.
Как ни коротки были между собой Дора и Долинский, но эти вызываемые Дорою рассказы
о прошлом, раскрывая перед нею еще подробнее внутренний мир рассказчика, давали ее отношениям к нему новый, несколько еще более интимный характер.
—
О, боже мой,
какие злые шутки!
Она считает себя в праве и в средствах успокоить вас насчет денег,
о которых вы заботитесь, и позволяет себе просить вас не прибегать ни к
каким угрожающим мерам, потому что они вовсе не нужны и совершенно бесполезны».
— Звонят! Где это звонят? — И с этими словами внезапно вздрогнула, схватилась за грудь, упала навзничь и закричала: — Он, что ж это! Больно мне! Больно! Ох,
как больно! Помогите хоть чем-нибудь. А-а! В-о-т о-н-а смерть! Жить!.. А!.. ах! жить, еще, жить хочу! — крикнула громким, резким голосом Дора и как-то неестественно закинула назад голову.
Откуда-то прошла большая лохматая собака с недоглоданною костью и, улегшись, взяла ее между передними лапами. Слышно было,
как зубы стукнули
о кость и
как треснул оторванный лоскут мяса, но вдруг собака потянула чутьем, глянула на черный сундук, быстро вскочила, взвизгнула, зарычала тихонько и со всех ног бросилась в темное поле, оставив свою недоглоданную кость на платформе.
В обществе, главным образом, положено было избегать всякого слова
о превосходстве того или другого христианского исповедания над прочими. «Все дети одного отца, нашего Бога, и овцы одного великого пастыря, положившего живот свой за люди», было начертано огненными буквами на белых матовых абажурах подсвечников с тремя свечами,
какие становились перед каждым членом. Все должны были помнить этот принцип терпимости и никогда не касаться вопроса
о догматическом разногласии христианских исповеданий.
Долго еще патер сидел у Долинского и грел перед его камином свои толстые, упругие ляжки; много еще рассказывал он об оде,
о плавающих душах,
о сверхъестественных явлениях, и
о том, что сверхъестественное не есть противоестественное, а есть только непонятное, и что понимание свое можно расширить и уяснить до бесконечности, что душу и думы человека можно видеть так же,
как его нос и подбородок.
— Так сказали? Да, я уверена, что вы в эту минуту обо мне не подумали. Но скажите же теперь, мой друг, если вы нехорошего мнения
о женщинах, которые выходят замуж не любя своего будущего мужа, то
какого же вы были бы мнения
о женщине, которая выйдет замуж любя не того, кого она будет называть мужем?