Обойдённые
1865
Глава одиннадцатая
Ум свое, а черт свое
Даша к обеду встала. Она была смущена и избегала взглядов Долинского; он тоже мало глядел на нее и говорил немного.
— Мне теперь совсем хорошо. Не ехать ли нам в Рос» сию? — сказала она после обеда.
— Как хотите. Спросимте доктора.
Даша решила в своей голове ехать, каков бы ни был докторский ответ, и чтоб приготовить сестру к своему скорому возвращению, написала ей в тот же день, что она совсем здорова. Гулять они вовсе эти дни не ходили и объявили m-me Бюжар, что через неделю уезжают из Ниццы. Даша то суетливо укладывалась, то вдруг садилась над чемоданом и, положив одну вещь, смотрела на нее безмолвно по целым часам. Долинский был гораздо покойнее, и видно было, что он искренне радовался отъезду в Петербург. Он страдал за себя, за Дашу и за Анну Михайловну.
«Тихо, спокойно все это надо выдержать, и все это пройдет, — рассуждал он, медленно расхаживая по своей комнатке, в ожидании Дашиного вставанья. — А когда пройдет, то… Боже, где же это спокойное, хорошее чувство? Теперь спи, моя душа, снова, ничего теперь у тебя нет опять; а лгать я… не могу; не стану».
— Два дня всего нам остается быть в Ницце, — сказала один раз Даша, — пойдемте сегодня, простимся с нашим холмом и с морем.
Долинский согласился.
— Только надо раньше идти, чтоб опять сырость не захватила, — сказал он.
— Пойдемте сейчас.
Был восьмой час вечера. Угасал день очень жаркий. Дорушка не надела шляпы, а только взяла зонтик, покрылась вуалью, и они пошли.
— Ну-с, сядемте здесь, — сказала она, когда они пришли на место своих обыкновенных надбережных бесед.
Сели. Даша молчала, и Долинский тоже. В последние дни они как будто разучились говорить друг с другом.
— Жарко, — сказала Даша. — Солнце садится, а все жарко.
— Да, жарко.
И опять замолчали.
— Неба этого не забудешь.
— Хорошее небо.
— Положите мне, пожалуйста, ваше пальто, я на нем прилягу.
Долинский бросил на траву свое пальто, Даша легла на нем и стала глядеть в сапфирное небо.
Опять началось молчание. Даша, кажется, устала глядеть вверх и небрежно играла своими волосами, с которых сняла сетку вместе с вуалью. Перекинув густую прядь волос через свою ладонь, она смотрела сквозь них на опускавшееся солнце. Красные лучи, пронизывая золотистые волосы Доры, делали их еще краснее.
— Смотрите, — сказала она, заслонив волосами лицо Долинского, — я, точно, как говорят наши девушки: «халдей опаляющий». Надо ж, чтобы у меня были такие волосы, каких нет у добрых людей. Вот если бы у вас были такие волосы, — прибавила она, приложив к его виску прядь своих волос, — преуморительный был бы.
— Рыжий черт, — сказал, смеясь, Долинский. Даша отбросила свои волосы от его лица и проговорила:
— Да вы-таки и черт какой-то.
Долинский сидел смирнехонько и ничего не ответил; Дора, молча, смотрела в сторону и, резко повернувшись лицом к Долинскому, спросила:
— Нестор Игнатьич! А что вам говорят теперь ваши предчувствия? Успокоились они, или нет?
— Это всегда остается одним и тем же.
— Ай, как это дурно!
— Что это вас так обходит?
— Да так, я тоже начинаю верить в предчувствия; боюсь за вас, что вы, пожалуй, чего доброго, не доедете до Петербурга.
— Ну, этого-то, полагаю, не случится.
— Почем знать! Олегова змея дождалась его в лошадином черепе: так, может быть, и ваша откуда-нибудь вдруг выползет.
— Буду уходить.
— Хорошо как успеете! Вы помните, как змеи смотрят на зайцев? Те, может быть, и хотели бы уйти, да не могут. — А скажите, пожалуйста, кстати: правда это, что зайца можно выучить барабанить?
— Правда; я сам видел, как заяц барабанил.
— Будто! Будто вы это сами видели! — спросила Дорушка с явной насмешкой.
— Да, сам видел, и это гораздо менее удивительно, чем то, что вы теперь без всякой причины злитесь и придираетесь.
— Нет, мне только смешно, что вы меня так серьезно уверяете, что зайцы могут бить на барабане, тогда как я знаю зайца, который умел алгебру делать. Ну-с, чей же замечательнее? — окончила она, пристально взглянув на Долинского.
— Ваш, без всякого сомнения, — отвечал Нестор Игнатьевич.
— Вы так думаете, или вы это наверно знаете?
— Дарья Михайловна, ну что за смешной разговор такой между нами!
Даша страшно побледнела; глаза ее загорелись своим грозным блеском; она еще пристальнее вперила свой взгляд в глаза Долинского и медленно, с расстановкой за каждым словом, проговорила:
— Когда А любит Б, а Б любит С, и С любит Б, что этому С делать?
У Долинского вдруг похолонуло в сердце.
— Отвечайте же! Ведь это вы мне эту алгебру-то натолковали, — сказала еще более сердито Дора.
Нестор Игнатьевич совсем не знал, что сказать. «Вот оно! Вот оно мое воспитание-то! Вот он мой характер-то! Ничего не умею сделать вовремя; ни в чем не могу найтись!»—размышлял он, ломая пальцы, но на выручку его не являлось никакой случайности, никакой счастливой мысли.
— А любит Д, и Д любит А! Б любит А, но А уже не любит этого Б, потому что он любит Д. Что же теперь делать? Что теперь делать?
Дора нервно дернулась и еще раздражительнее крикнула:
— Что, вы глухи, или глупы стали?
— Глуп, верно, — уронил Долинский.
— Ну, так поймите же без обиняков: я вас люблю.
— Дора! — вскрикнул Долинский и закрыл лицо руками.
— Слушай же далее, — продолжала серьезно Дора, — ты сам меня любишь, и ее ты не будешь любить, ты не можешь ее любить, пока я живу на свете!.. Чего ж ты молчишь? Разве это сегодня только сделалось! Мы страдаем все трое—хочешь, будем счастливы двое? Ну…
Долинский, не отрывая рук от глаз, уныло качал головою.
— Я ведь видела, как ты хотел целовать мое лицо, — проговорила Дора, поворачивая к себе за плечо Долинского, — ну, вот оно—целуй его: я люблю тебя.
— Дора, Дора, что вы со мной делаете? — шептал Долинский, еще крепче прижимая к лицу свои ладони.
Дорушка не проронила ни слова, но Долинский почувствовал на своих плечах обе ее руки и ее теплое дыхание у своего лба.
— Дора, пощадите меня, пощадите! Это выше сил человеческих, — выговорил, задыхаясь, Долинский.
— Незачем! — страстно произнесла Дора и, сильно оторвав руки Долинского, жарко поцеловала его в губы.
— Любишь? — спросила она, откинув немножко свою голову.
— Ну, будто вы не видите! — робко отвечал Долинский, трепетно наклоняя свое лицо к руке Доры.
Даша тихонько отодвинула его от себя и, глядя ему прямо в глаза, проговорила:
— А Аня?
Долинский молчал.
— Долинский, а что же Аня?
— Вы надо мной издеваетесь, — проронил, бледнея, Долинский.
— Она тебя так любит…
— О, боже мой, какие злые шутки!
— А я люблю тебя еще больше, — досказала Дора. — Я люблю тебя, как никто не любит на свете; я люблю тебя, как сумасшедшая, как бешеная!
Дора неистово обхватила его голову и впилась в него бесконечным поцелуем.
— Небо… небеса спускаются на землю! — шептала она, сгорая под поцелуями.
Лепет прерывал поцелуи, поцелуи прерывали лепет. Головы горели и туманились; сердца замирали в сладком томленьи, а песочные часы Сатурна пересыпались обыкновенным порядком, и ночь раскинула над усталой землей свое прохладное одеяло. Давно пора идти было домой.
— Боже, как уже поздно! — сказал Долинский.
— Пойдем, — тихо отвечала Даша. Они встали и пошли: Даша шла, облокачиваясь на руку Долинского; он шагал уныло и нерешительно.
— Постой! — сказала Даша.
— Что вы хотите?
— Устала я. Ноги у меня гнутся.
Они постояли молча и еще тише пошли далее.
На земле была тихая ночь; в бальзамическом воздухе носилось какое-то животворное влияние и круглые звезды мириадами смотрели с темно-синего неба. С надбережного дерева неслышно снялись две какие-то большие птицы, исчезли на мгновение в черной тени скалы и рядом потянули над тихо колеблющимся заливцем, а в открытое окно из ярко освещенной виллы бояр Онучиных неслись стройные звуки согласного дуэта.
М-me Бюжар на другой день долго ожидала, пока ее позовут постояльцы. Она несколько раз выглядывала из своего окна на окно Доры, но окно это, по-прежнему, все оставалось задернутым густою зеленою занавескою.
Даша встала в одиннадцать часов и оделась сама, не покликав m-me Бюжар вовсе. На Доре было вчерашнее ее белое кисейное платье, подпоясанное широкою коричневою лентою. К ней очень шел этот простой и легкий наряд.
Долинский проснулся очень давно и упорно держался своей комнаты. В то время, когда Даша, одевшись, вышла в зальце, он неподвижно сидел за столом, тяжело опустив голову на сложенные руки. Красивое и бледное лицо его выражало совершенную душевную немощь и страшную тревогу.
— Гнусный я, гнусный и ничтожный человек! — повторил себе Долинский, тоскливо и робко оглядываясь по комнате.
— Боже! Кажется, я заболею, — подумал он несколько радостнее, взглянув на свои трясущиеся от внутренней дрожи руки. — Боже! Если б смерть! Если б не видеть и не понимать ничего, что такое делается.
В зале послышались легкие шаги и тихий шорох Дашиного платья.
Долинский вздрогнул, как вздрагивает человек, получающий в грудь острый укол тонкой шпаги, побледнел как полотно и быстро вскочил на ноги. Глаза его остановились на двери с выражением неописуемой муки, ужаса и мольбы.
В дверях, тихо, как появляются фигуры в зеркале, появилась воздушная фигура Доры.
Даша спокойно остановилась на пороге и пристально посмотрела на Долинского. Лицо Доры было еще живее и прекраснее, чем обыкновенно.
Прошло несколько секунд молчания.
— Поди же ко мне! — позвала с покойной улыбкой Дора.
— Я сейчас, — отвечал Долинский, оправляясь и отодвигая ногою свое кресло.
Вечером в этот день Даша в первый раз была одна. В первый раз за все время Долинский оставил ее одну надолго. Он куда-то совершенно незаметно вышел из дома тотчас после обеда и запропастился. Спустился вечер и угас вечер, и темная, теплая и благоуханная ночь настала, и в воздухе запахло спящими розами, а Долинский все не возвращался. Дору это, впрочем, по-видимому, совсем не беспокоило, она проходила часов до двенадцати по цветнику, в котором стоял домик, и потом пришла к себе и легла в постель.
Темная ночь эта застала Долинского далеко от дома, но в совершенной физической безопасности. Он очень далеко забрел скалистым берегом моря и, стоя над обрывом, как береговой ворон, остро смотрел в черную даль и добивался у рокочущего моря ответа: неужто же я сам хотел этого? Неужто уж ни клятв, ни обещаний ненарушимых больше нет?