Неточные совпадения
—
Да, можно,
и, говорят, бывали такие случаи; но
только я уже стар: пятьдесят третий год живу,
да и мне военная служба не в диковину.
Ну, тут я вижу, что он пардону просит, поскорее с него сошел, протер ему глаза, взял за вихор
и говорю: «Стой, собачье мясо, песья снедь!»
да как дерну его книзу — он на колени передо мною
и пал,
и с той поры такой скромник сделался, что лучше требовать не надо:
и садиться давался
и ездил, но
только скоро издох.
—
Да как вам сказать! Первое дело, что я ведь был конэсер
и больше к этой части привык — для выбора, а не для отъездки, а ему нужно было
только для одного бешеного усмирительства, а второе, что это с его стороны, как я полагаю, была одна коварная хитрость.
—
Да и где же, — говорит, — тебе это знать. Туда, в пропасть,
и кони-то твои передовые заживо не долетели — расшиблись, а тебя это словно какая невидимая сила спасла: как на глиняну глыбу сорвался, упал, так на ней вниз, как на салазках,
и скатился. Думали, мертвый совсем, а глядим — ты дышишь,
только воздухом дух оморило. Ну, а теперь, — говорит, — если можешь, вставай, поспешай скорее к угоднику: граф деньги оставил, чтобы тебя, если умрешь, схоронить, а если жив будешь, к нему в Воронеж привезть.
«Ну, — думаю, — нет, зачем же, мол, это так делать?» —
да вдогонку за нею
и швырнул сапогом, но
только не попал, — так она моего голубенка унесла
и, верно, где-нибудь съела.
Лихо ее знает, как это она все это наблюдала, но
только гляжу я, один раз она среди белого дня опять голубенка волочит,
да так ловко, что мне
и швырнуть-то за ней нечем было.
«Хорошо, — думаю, — теперь ты сюда небось в другой раз на моих голубят не пойдешь»; а чтобы ей еще страшнее было, так я наутро взял
да и хвост ее, который отсек, гвоздиком у себя над окном снаружи приколотил,
и очень этим был доволен. Но
только так через час или не более как через два, смотрю, вбегает графинина горничная, которая отроду у нас на конюшне никогда не была,
и держит над собой в руке зонтик, а сама кричит...
Я бы все это от своего характера пресвободно
и исполнил, но
только что размахнулся
да соскочил с сука
и повис, как, гляжу, уже я на земле лежу, а передо мною стоит цыган с ножом
и смеется — белые-пребелые зубы,
да так ночью середь черной морды
и сверкают.
«Ладно, — думаю, — хорош милостивец: крест с шеи снял,
да еще
и жалеет». Никого я к нему не посылал, а все
только шел Христовым именем без грошика медного.
— Подлец, подлец, изверг! —
и с этим в лицо мне плюнул
и ребенка бросил, а уже
только эту барыньку увлекает, а она в отчаянии прежалобно вопит
и, насильно влекома, за ним хотя следует, но глаза
и руки сюда ко мне
и к дите простирает…
и вот вижу я
и чувствую, как она, точно живая, пополам рвется, половина к нему, половина к дитяти… А в эту самую минуту от города, вдруг вижу, бегит мой барин, у которого я служу,
и уже в руках пистолет,
и он все стреляет из того пистолета
да кричит...
— Нет, она, — отвечает, — под нами, но
только нам ее никак достать нельзя, потому что там до самого Каспия либо солончаки, либо одна трава
да птицы по поднебесью вьются,
и чиновнику там совсем взять нечего, вот по этой причине, — говорит, — хан Джангар там
и царюет,
и у него там, в Рынь-песках, говорят, есть свои шихи,
и ших-зады,
и мало-зады,
и мамы,
и азии,
и дербыши,
и уланы,
и он их всех, как ему надо, наказывает, а они тому рады повиноваться.
Я замолчал
и смотрю: господа, которые за кобылицу торговались, уже отступилися от нее
и только глядят, а те два татарина друг дружку отпихивают
и всё хана Джангара по рукам хлопают, а сами за кобылицу держатся
и все трясутся
да кричат; один кричит...
Я тогда
только встал на ноги,
да и бряк опять на землю: волос-то этот рубленый, что под шкурой в пятах зарос, так смертно, больно в живое мясо кололся, что не
только шагу ступить невозможно, а даже устоять на ногах средства нет. Сроду я не плакивал, а тут даже в голос заголосил.
— Попервоначалу даже очень нехорошо, — отвечал Иван Северьяныч, —
да и потом хоть я изловчился, а все много пройти нельзя. Но
только зато они, эта татарва, не стану лгать, обо мне с этих пор хорошо печалились.
— Да-с, разумеется, на татарке. Сначала на одной, того самого Савакирея жене, которого я пересек,
только она, эта татарка, вышла совсем мне не по вкусу: благая какая-то
и все как будто очень меня боялась
и нимало меня не веселила. По мужу, что ли, она скучала, или так к сердцу ей что-то подступало. Ну, так они заметили, что я ею стал отягощаться,
и сейчас другую мне привели, эта маленькая была девочка, не более как всего годов тринадцати… Сказали мне...
—
Да ведь как их ласкать? Разумеется, если, бывало, когда один сидишь, а который-нибудь подбежит, ну ничего, по головке его рукой поведешь, погладишь
и скажешь ему: «Ступай к матери», но
только это редко доводилось, потому мне не до них было.
Тогда выйдешь,
и глянуть не на что: кони нахохрятся
и ходят свернувшись, худые такие, что
только хвосты
да гривы развеваются.
—
Да я, — говорю, — не отчаяваюсь, а
только… как же вы это так… мне это очень обидно, что вы русские
и земляки,
и ничего пособить мне не хотите.
Алла!» —
да в погоню, а те, хивяки, пропали,
и следа их нет,
только один ящик свой покинули по себе на память…
«Эге, — думаю себе, —
да это, должно, не бог, а просто фейверок, как у нас в публичном саду пускали», —
да опять как из другой трубки бабахну, а гляжу, татары, кои тут старики остались, уже
и повалились
и ничком лежат кто где упал,
да только ногами дрыгают…
Да еще трубку с вертуном выпустил… Ну, тут уже они, увидав, как вертун с огнем ходит, все как умерли… Огонь погас, а они всё лежат,
и только нет-нет один голову поднимет,
да и опять сейчас мордою вниз, а сам
только пальцем кивает, зовет меня к себе. Я подошел
и говорю...
— Эта легче, —
и затем уже сам в графин стучу,
и его потчую,
и себе наливаю,
да и пошел пить. Он мне в этом не препятствует, но
только ни одной рюмки так просто, не намаханной, не позволяет выпить, а чуть я возьмусь рукой, он сейчас ее из моих рук выймет
и говорит...
И думаю:
да уже дом ли это? может быть, это все мне
только кажется, а все это наваждение…
«Ух, — думаю, —
да не дичь ли это какая-нибудь вместо людей?» Но
только вижу я разных знакомых господ ремонтеров
и заводчиков
и так просто богатых купцов
и помещиков узнаю, которые до коней охотники,
и промежду всей этой публики цыганка ходит этакая… даже нельзя ее описать как женщину, а точно будто как яркая змея, на хвосте движет
и вся станом гнется, а из черных глаз так
и жжет огнем.
Да с этим враз руку за пазуху, вынул из пачки сторублевого лебедя,
да и шаркнул его на поднос. А цыганочка сейчас поднос в одну ручку переняла, а другою мне белым платком губы вытерла
и своими устами так слегка даже как
и не поцеловала, а
только будто тронула устами, а вместо того точно будто ядом каким провела,
и прочь отошла.
Наступай!» Она было не того… даром, что мой лебедь гусарской шапки дороже, а она
и на лебедя не глядит, а все норовит за гусаром;
да только старый цыган, спасибо, это заметил,
да как на нее топнет…
Та опять не отвечает, а князь
и ну расписывать, — что: «Я, говорит, суконную фабрику покупаю, но у меня денег ни гроша нет, а если куплю ее, то я буду миллионер, я, говорит, все переделаю, все старое уничтожу
и выброшу,
и начну яркие сукна делать
да азиатам в Нижний продавать. Из самой гадости, говорит, вытку,
да ярко выкрашу,
и все пойдет,
и большие деньги наживу, а теперь мне
только двадцать тысяч на задаток за фабрику нужно». Евгенья Семеновна говорит...
Вижу, вся женщина в расстройстве
и в исступлении ума: я ее взял за руки
и держу, а сам вглядываюсь
и дивлюсь, как страшно она переменилась
и где вся ее красота делась? тела даже на ней как нет, а
только одни глаза среди темного лица как в ночи у волка горят
и еще будто против прежнего вдвое больше стали,
да недро разнесло, потому что тягость ее тогда к концу приходила, а личико в кулачок сжало,
и по щекам черные космы трепятся.
— Я, — говорит, — давно это чуяла, что не мила ему стала,
да только совесть его хотела узнать, думала: ничем ему не досажу
и догляжусь его жалости, а он меня
и пожалел…
А как это сделать — не знаю
и об этом тоскую, но
только вдруг меня за плечо что-то тронуло: гляжу — это хворостинка с ракиты пала
и далеконько так покатилась, покатилася,
и вдруг Груша идет,
только маленькая, не больше как будто ей всего шесть или семь лет,
и за плечами у нее малые крылышки; а чуть я ее увидал, она уже сейчас от меня как выстрел отлетела,
и только пыль
да сухой лист вслед за ней воскурились.
— Совсем без крова
и без пищи было остался, но эта благородная фея меня питала, но
только мне совестно стало, что ей, бедной, самой так трудно достается,
и я все думал-думал, как этого положения избавиться? На фиту не захотел ворочаться,
да и к тому на ней уже другой бедный человек сидел, мучился, так я взял
и пошел в монастырь.
Ну, нечего делать, видно, надо против тебя хорошее средство изобретать: взял
и на другой день на двери чистым углем большой крест написал,
и как пришла ночь, я
и лег спокойно, думаю себе: уж теперь не придет,
да только что с этим заснул, а он
и вот он, опять стоит
и опять вздыхает!
Больно, должно быть, ему показалось,
и он усмирел
и больше не лезет, я
и опять заснул, но
только прошло мало времени, а он, гляжу, подлец, опять за свое взялся,
да еще с новым искусством.
Проговорив это, очарованный странник как бы вновь ощутил на себе наитие вещательного духа
и впал в тихую сосредоточенность, которой никто из собеседников не позволил себе прервать ни одним новым вопросом.
Да и о чем было его еще больше расспрашивать? повествования своего минувшего он исповедал со всею откровенностью своей простой души, а провещания его остаются до времени в руке сокрывающего судьбы свои от умных
и разумных
и только иногда открывающего их младенцам.