Неточные совпадения
— Я про ужин для
себя полюбопытствовал, —
говорил Борис, — да полтину просит, так я ему в глаза и плюнул.
Я мог вспыхивать только на мгновение, но вообще всегда был человеком свойств самых миролюбивых, и обстоятельства моего детства и отрочества сделали меня даже меланхоликом и трусом до того, что я — поистине вам
говорю — боялся даже переменить
себе квартиру.
— Ну да, —
говорит, — Филимоша, да, ты прав; между четырех глаз я от тебя не скрою: это я сообщил, что у тебя есть запрещенная книжка. Приношу тебе, голубчик, в этом пять миллионов извинений, но так как иначе делать было нечего… Ты, я думаю, ведь сам заметил, что я последние дни повеся нос ходил… Я ведь службы мог лишиться, а вчера мне приходилось хоть вот как, — и Постельников выразительно черкнул
себя рукой по горлу и бросился меня целовать.
Он мне раз и
говорит: «Душка Постельников, ты опытнее, пособи мне обратить на
себя внимание.
— Но помилуйте, —
говорю, — ваше превосходительство; вы только извольте на меня взглянуть: ведь я совсем к военной службе неспособен, и я
себя к ней никогда не предназначал, притом же… я дворянин, и по вольности дворянства, дарованной Петром Третьим и подтвержденной Великой Екатериной…
«Да, — думаю
себе, — знаю я: ты до дна маслян, только тобой подавишься», и
говорю...
Возьмись за самое легкое, за так называемое «казначейское средство»: притворись сумасшедшим, напусти на
себя маленькую меланхолию,
говори вздор: «я, мол, дитя кормлю; жду писем из розового замка» и тому подобное…
— Что же, и прекрасно, —
говорю, — пусть
себе за другой труд берутся.
— Ну, все-таки это, верно, не тот. Этот, например, как забрал
себе в голову, что в Англии была королева Елисавета, а нынче королева Виктория, так и твердит, что «в Англии женщинам лучше, потому что там королевы царствуют». Сотрудники хотели его в этом разуверить, — не дается: «вы,
говорит, меня подводите на смех». А «абсолютная» честность есть.
— Постоянные нелады: еще шесть дней в неделю ничего, и туда и сюда, только промеж
собою ничего не
говорят да отворачиваются; а уж в воскресенье непременно и карамболь.
Ввечеру барин соберут к избе мужиков и заставляют судить
себя с барыней; барыня заплачут: «Ребятушки, — изволят
говорить, — я,
себя не жалевши, его воспитывала, чтоб он в полковые пошел да генералом был».
— Знаете, это так, —
говорю, — надо делать: бери всяк в руки метлу да мети свою улицу — весь город и очистится. Блюди каждый сам
себя, гони от
себя смуту, вот она и повсюду исчезнет.
Сдали в короли. Я вышел королем, сынишку — виноват, ваше преосвященство, сынишку тоже для сего диспута с
собою посадил, — его в принцы вывел, а жену в мужики. Вот,
говорю, твое место; а племянницу солдатом оставил, — а это, мол, тебе и есть твоя настоящая должность.
«Вот, —
говорю, — ваше преосвященство, истинно докладываю я, едино с сею философскою целью в карты играл и нимало
себя и мужской пол не уронил».
Матушка
говорит: «Маркел Семеныч, ты лучше послушай-ка, что дьякон-то как складно для тебя
говорит: помирись ты с отцом Иваном!» А отец Маркел как заскачет на месте: «Знаю,
говорит, я вас, знаю, что вы за люди с дьяконом-то». И что же вы, сударь, после сего можете
себе представить? Вдруг, сударь мой, вызывает меня через три дня попадья, Марфа Тихоновна, через мою жену на огород.
Отец Маркел
говорит: «Я ничего не боюсь и поличное с
собою повезу», и повезли то бельишко с
собою; но все это дело сочтено за глупость, и отец Маркел хоша отослан в монастырь на дьячевскую обязанность, но очень в надежде, что хотя они генерала Гарибальди и напрасно дожидались, но зато теперь скоро,
говорит, граф Бисмарков из Петербурга адъютанта пришлет и настоящих русских всех выгонит в Ташкент баранов стричь…
А уж что касается до иных забот — о правах, о справедливости, о возмездии, об отмщении притеснителям и обо всем, о чем теперь все
говорят и пишут, так это уж просто сумасшествие: стремиться к идеалам для того, что само в
себе есть nihil!..
— Но насколько, —
говорю, — смею позволить
себе судить о вас по нашему мимолетному знакомству и по вашим искренним словам, — вам, вероятно, учительские занятия были бы гораздо сроднее, чем обязанности полицейской службы?
Я ведь, если откровенно
говорить, я до сих пор
себе не решил: преступление ли породило закон или закон породил преступление?
— Это уж не вы одни мне
говорите, но ведь все это так только кажется, а на самом деле я, видите, никак еще для
себя не определюсь в самых важных вопросах; у меня все мешается то одно, то другое…
Отрожденский — тот материалист, о котором я вам
говорил, — потешается над этими моими затруднениями определить
себя и предсказывает, что я определю
себя в сумасшедший дом; но это опять хорошо так, в шутку,
говорить, а на самом деле определиться ужасно трудно, а для меня даже, кажется, будет и совсем невозможно; но чтобы быть честным и последовательным, я уж, разумеется, должен идти, пока дальше нельзя будет.
Думал, думал и, видя, что ничего не выдумаю, решил
себе съездить в свой уездный город и повидаться с тем материалистом-врачом Отрожденским, о котором мне
говорил и с которым даже советовал повидаться становой Васильев. Сказано — сделано: приезжаю в городишко, остановился на постоялом дворе и, чтобы иметь предлог познакомиться с доктором не совсем официальным путем, посылаю просить его к
себе как больной врача.
«Ну, — думаю
себе, — это ты, любезный друг, врешь; я вовсе не так глуп, чтобы тебе поверить», и
говорю ему...
Прошел час; выходит ко мне прекрасная барышня, дочка, и с заплаканными глазками
говорит, что маменьке ее, изволите видеть, полегче (верно, помирились) и что теперь они изволили заснуть и не велели
себя будить, «а вас,
говорит, приказали просить в контору, там вам завтрак подадут», и с этим словом подает мне рубль серебром в розовом пакетике.
«Помирайте, —
говорю, —
себе с Богом хоть все».
И представьте
себе: он действительно только не плюнул на меня, а то проделал со мною все, что
говорил: то есть схватил меня за шиворот, выбросил вон и приподдал в сенях коленом.
Показалось мне, что старый приятель мой не только со мною хитрит и лицемерит, но даже и не задает
себе труда врать поскладнее, и потому, чтобы положить этому конец, я прямо перешел к моей записке, которую я должен составить, и
говорю, что прошу у него совета.
Архиерей наш анамедни ему махнул: «Полагаю,
говорит, ваше превосходительство, что если бы вы сами у
себя под начальством находились, то вы и самого
себя сменили бы?» Вот, батюшка, кому бы нашим Пальмерстоном-то быть, а он в рясе.
— Прекрасно, —
говорит, — ты
себя держал, ты верно все больше молчал.
— Экое веретено, экая скотина!.. Такой мерзавец, то ни приедет новый человек, он всегда ходит, всех смущает. Мстит все нам. Ну, да погоди он
себе: он нынче,
говорят, стал ночами по заборам мелом всякие пасквили на губернатора и на меня сочинять; дай срок, пусть его только на этой обличительной литературе изловят, уж я ему голову сорву.
Фортунатов покусал
себе ноготь, вздохнул и
говорит...
Я простился и иду домой, и вдруг узнаю из непосредственного своего доклада, что я уже сам путаюсь и сбиваюсь, что я уже полон подозрений, недоверий, что хожу потихоньку осведомляться, кто о чем
говорил и писал, что даже сам читаю чужие письма… вообще веду
себя скверно, гадко, неблагородно, и имя мне теперь… интриган!
Занимавший нас своими рассказами дядя мой так и затрепетал; да, признаюсь вам, что мы и все-то сами
себя нехорошо почувствовали. Страшно, знаете, не страшно, а все, как Гоголь
говорил, — «трясение ощущается».
Согласитесь, что это бог знает что за странный вывод, и с моей стороны весьма простительно было сказать, что я его даже не понимаю и думаю, что и сам-то он
себя не понимает и
говорит это единственно по поводу рюмки желудочной водки, стакана английского пива да бутылки французского шампанского. Но представьте же
себе, что ведь нет-с: он еще пошел со мной спорить и отстаивать свое обидное сравнение всего нашего общества с деревенскою попадьею, и на каком же основании-с? Это даже любопытно.
И у вас, —
говорит, — уж нет ничего Божьего, а все только «ваше с батюшкой», — И зато, —
говорит, — все, чем вы расхвастались, можно у вас назад отнять: одних крестьян назад не закрепят, а вас, либералов, всех можно, как слесаршу Пошлепкину и унтер-офицерскую жену, на улице выпороть и доложить ревизору, что вы сами
себя выпороли… и сойдет, как на собаке присохнет, лучше чем встарь присыхало; а уж меня не выпорют.